– Рудольф, – произнес я еле слышно.
– Простите, как вы сказали?
– Рудольф, – сказал я, – говорит родственник Елены Юргенс.
– Я ничего не понимаю. Разве это не штурмбаннфюрер Юргенс?
– За него говорю я, Рудольф. Говорю о Елене Юргенс. Теперь ты понимаешь?
– Теперь я окончательно ничего не понимаю, – сказал он с раздражением.
– У меня сейчас прием больных…
– Могу я прийти к тебе во время приема, Рудольф? Ты очень занят?
– Простите, пожалуйста. Я вас не знаю, а вы…
– Громовая Рука, это ты, старина?
Наконец-то я догадался употребить одно из тех имен, которыми мы называли друг друга в детстве, играя в индейцев. Это были фантастические прозвища из романов Карла Мая.[8] Мы с наслаждением поглощали их, когда были подростками.
Секунду трубка молчала. Потом Мартенс тихо сказал:
– Что?
– Говорит Виннету, – отозвался я. – Неужели ты забыл старые имена? Ведь это из любимых книг фюрера.
– Да, да, – согласился Мартенс.
Всем было известно, что человек, развязавший вторую мировую войну, хранил у себя в спальне тридцать или больше томов приключенческих романов об индейцах, ковбоях, охотниках. Эти вещи навсегда остались для него излюбленным чтивом.
– Виннету? – недоверчиво повторил Мартенс.
– Да. Мне нужно тебя видеть.
– Я не понимаю. Где вы?
– Здесь. В Оснабрюке. Где мы можем встретиться?
– У меня сейчас прием больных, – машинально повторил Мартенс.
– Я болен. Я могу прийти во время приема?
– И все же я ничего не понимаю, – повторил Мартенс. На этот раз в его голосе я почувствовал решимость. – Если вы больны, приходите, пожалуйста, на прием. К чему этот спешный вызов по телефону?
– Когда?
– Лучше всего в половине восьмого. В половине восьмого, – повторил он.
– Не раньше…
– Хорошо. В половине восьмого.
Я положил трубку. Я снова был весь мокрый от пота.
Медленно я пошел к выходу. На небе висел бледный месяц. Он то выглядывал, то скрывался за рваными облаками. Через неделю будет новолуние. Удобно для перехода границы.
Я взглянул на часы. Оставалось еще сорок пять минут, С вокзала надо было уходить. Всякий, кто долго околачивается здесь, неминуемо вызывал подозрение.
Я отправился вниз по самой темной и пустынной улице, которая вела к старому крепостному валу. Часть его в свое время срыли, там посадили деревья. Другая же часть, та, что шла по берегу реки, осталась, как и раньше.
Я пошел вдоль вала, пересек небольшую площадь, миновал церковь Сердца Иисусова и взобрался чуть повыше. За рекой виднелись крыши домов и башни города. Купол кафедрального собора в стиле барокко слабо светился в тревожном мерцании заката. Мне был знаком этот вид, размноженный на тысячах почтовых открыток. Мне был знаком и запах воды, и аромат липовой аллеи, что шла рядом.
На скамейках между деревьями сидели парочки. Отсюда все так же открывался прелестный вид на реку и город. Я опустился на пустую скамейку: полчаса, только полчаса, а потом я пойду к Мартенсу.
В соборе зазвонили колокола. Я был так возбужден, что физически, телом ощущал колебание звуков. Это было похоже на теннис, в котором игроки обменивались мячами, поочередно посылая их друг другу.
И одним из игроков был я – тот, прежний, пораженный страхом и боязнью, не смеющий даже задуматься над своим положением. Другим был тоже я, но только новый, вовсе не желающий задумываться, идущий на риск, словно ничего другого и не оставалось. Любопытная форма шизофрении, при которой в качестве зрителя присутствует еще третий – сдержанный и беспристрастный, как судья на ринге, но одержимый настойчивым желанием, чтобы победил второй.
Я хорошо помню эти полчаса. Помню даже свое удивление тем, как я клинически-холодно анализировал свое состояние.
Мне казалось порой, что я стою в пустой комнате. На противоположных стенах висят зеркала, отбрасывают мой облик в зияющую бесконечность, и за каждым моим отражением вырисовывается другое, выглядывающее из-за плеч. Зеркала старые, темные, и никак не удается рассмотреть, какое же у меня выражение лица: вопросительное, печальное или исполненное надежды. Все расплывается, меркнет в серебристом сумраке.