вопросом было: как вы не побоялись, решились быть столь открытой, откровенной? И как я ей ни объясняла, что мне нечего скрывать, она опять: «Ну, как вы так откровенно?!» И во всех письмах — то же. Значит, от актрисы такое было впервые.
«Как вы начали писать?» Да под напором Андрея Кончаловского — пиши и пиши про папу, про войну. После моих рассказов о папе на съемках фильма «Сибириада». И вот я села. ПИСАТЬ! Уже смеюсь. Сначала я пользовалась амбарными книгами по семьдесят копеек. И писала каллиграфическим почерком. Потом, очень скоро, не выдерживала и семенила до неразборчивых микроскопических закорючек. Потом злилась, что ничего не могу разобрать. Потом плюнула и перешла на свой естественный размашистый, бесовской, но удобный почерк. А что приходило в голову хорошего после — то и сбоку, то и поперек, то и между строчками. И ничего не могла разобрать.
Что я испытываю сейчас? Любопытство, острый интерес к тому, что происходит вокруг. Невероятные перемены в судьбе моих друзей, близких. Если люди бросают дом, друзей, уезжают неизвестно куда и зачем… Значит, «вдоль дороги все не так, все не так, ребята».
И вот не так давно занесло меня на любимый Страстной бульвар. Села я на скамеечку и: «А не совершить ли мне поездку? Нет, не в дальние края, а в себя, в глубину своей Души?»
Страстной бульвар. Вокруг все реставрируется и обновляется. Москва строится, хорошеет, светится. Наконец-то! Теперь никто не скажет, что Москва самая темная столица в мире. Нет, нет больше «России во мгле». Едут почти одни иномарки. Кинотеатр «Россия» теперь «Пушкинский», где идут одни американские фильмы. Уже это давно не диковинка. Диковинка, если смотрят наш русский фильм. Да и публика около «Пушкинского» другая. На глазах с каждым днем проступают черты нового времени, новой эпохи. Во всем.
Уходят друзья и коллеги. Уходит целое поколение. Нет очень многих свидетелей чьих-то триумфов, провалов и успехов. И совсем неудивительно, что у кинотеатров другие зрители. Изменилось настроение прежней постоянной аудитории. Это печальный момент провала нашего кино.
Страна, общество разрушились и продвинулись вперед одновременно. Не все смогли встроиться в эту очередь у кинотеатра. «Нет денег», «Неинтересно», «Что было, того уже не будет, а что есть, то уже для других, не для нас».
Какая жестокая реальность. Ведь очередь в кинотеатр, желание познать мир, все живое, все интенсивное — это свойственно молодым. Я смотрю в глубь своей души и ощущаю, что реже и реже взбрыкиваю, реже мечтаю, реже хочу выходить в «свет». «Свет» мне иногда нравится только на короткое время. Но и там я сразу замечаю неотразимых, ультрасовременных особ. Эффектно! Очень. Но мое воображение неожиданно превращает их в старомодных. И я вижу их старомодными.
О, сколько я наблюдала такие метаморфозы. Иногда хочется войти в освещенный зал, где играет музыка, где красивые одежды и разные вкусные штучки. И смех, шутки, остроты. Посмотришь — а вокруг молодые, свободные, бесстрашные.
Значит?..
Актриса! Держи себя на градусе! Другого выхода нет. И с этим все ясно. Не имеешь никакого права быть минорной, притихшей и придавленной. Держись за чудное понятие «надежда». Держись!
Тут как-то возвращаемся с Сергеем Михайловичем со спектакля «Бюро счастья», бурно обсуждаем, что и как. Выходим из лифта и «привет»: у двери сидят две девушки. Как прошли, откуда знают код? Я их вижу впервые.
— В чем дело? Кто вы и что вам нужно?
— Мы шьдали вас.
Нерусские.
— Вы из Таллина или из Риги?
— Нет, мы ис Германии.
Оказалось, что они здесь в МГУ изучают русский язык. Одна еще только-только начинает учить, вторая же, Дорин, вполне прилично говорит. А главное, смотрит на меня так внимательно, так пристально, что я немедленно соображаю, что говорить с ней надо просто и доступно. Ну, что ж стоять тут, у двери… Пошли в квартиру. Сергей Михайлович поставил чай, стал накрывать на стол. А мы знакомились.
Приехали они из небольшого городка Росток, живут в общежитии. Дорин в восторге от Москвы, от людей, от русского языка. В восторге от Пушкина и Толстого. Она разрумянилась. А я растаяла от счастья, что моя Родина так прекрасна и талантлива. Она прочитала мою книгу «Аплодисменты». Какая прелестная умная девочка. А ей всего восемнадцать лет.
Боже мой, какие взрослые дети! Я же в ее годы была круглой дурищей. Разве я могла бы вот так, свободно, прийти к актрисе в дом, говорить на ее языке, интересоваться ее жизнью. Мы в десятом классе бегали по Сумской туда-сюда (это место на главной улице Харькова называлось «стометровкой») в надежде увидеть любимого артиста из Театра имени Шевченко, чтобы потом долго его сопровождать шагах в двадцати от него.
«Лёль, и што они там делають на етый стометровки? Ты бы, Лёль, проследила за ими. Ето ж што ш такое — туда-сюда, туда-сюда…»
Дальше «стометровки» нас не хватало.
Я показала Дорин бронзовое зеркальце с ангелом, что папа привез мне с войны. Она смотрела на красивую вещицу внимательно и серьезно. Мне было очень интересно понять, о чем в это время думала немецкая девочка Дорин. Наверное, ее прадедушка воевал… И что привлекло ее в России? Она сказала своей подружке что-то на немецком, но я не услышала ни одного знакомого немецкого слова. Подруга пошла в прихожую и принесла Дорин ее сумку. Дорин дала мне мою книгу для автографа, диск «Бюро счастья» и все остальные диски. Я подписала все и сказала: «Биттэ шён, my dear Дорин».
Видно, от моего нелепого смешения двух языков она с подружкой засмеялась громко и очень заразительно. Я тоже смеялась и ничего, ну ни одного немецкого слова не могла по такому случаю вспомнить. Только и крутилось: «Хендэ хох… Гитлер капут». И от этого мне еще веселее было.
— А это вам сувэнир.
Она дала мне красивый пакетик, а в нем… петушок на палочке!
Истощились к концу книги слова. Вот тебе и стоп, Люся. Не знаю, какими словами описать этот «сувэнир» от немецкой девушки, которая прочла книгу, где, наверное, ей было интересно, а что же пережила русская девочка в войну. И что такое для ребенка война. И что именно в те страшные годы формировалась и выстраивалась моя мечта — быть актрисой. И Дорин не пропускала ни одного моего спектакля, ни одного концерта в Москве. И всегда с фотоаппаратом.
А однажды она после спектакля ждала меня и горько плакала. Оказывается, кончилось ее обучение, и она возвращается к себе, в Германию. Но ничего, она все сделает и опять приедет в Москву. И через время я получаю посылку: диск с песнями и портретом Марики Рекк. А в письме: «Наш город — тихий, чистый. Но я все равно скучаю по Москве. Много читаю русских книг. Только моя бабушка не разделяет моего увлечения русским языком».
Значит, я правильно поначалу подумала. Вот же, как все переплелось… Она мне, эта немецкая девочка Дорин, очень родная. А я ей так интересна.
Но мир переплелся еще парадоксальнее и заковыристее.
Совсем недавно Дорин на несколько дней приезжала в Москву и передала мне пленку. Дома поставила я эту пленку. И детский немецкий хор запел: «О, танненбаум, о, танненбаум. Ви грюн зинд дейне блеттер». Ну Дорин! Ну и Дорин! Этой песне меня научила в годы оккупации девочка по имени Зоя Мартыненко. Ее мама на целый день уходила на базар и запирала ее в комнате. И мы с ней разговаривали через дверь. Я в коридоре. Она в закрытой комнате. Мы громко пели вдвоем эту песню, не зная, о чем она. Об этом в одной из глав «Моего взрослого детства».
В Америке, два года тому, у меня были концерты. После концерта в каждом городе подходят люди, которые когда-то меня видели или были знакомы со мной. Чаще, конечно, мои, харьковчане.
— Вы… ты, Люся, меня, конечно, не узнаешь. Я… Зоя Мартыненко.
Передо мной, со вкусом одетая, стояла очень милая женщина. Рядом муж. Я никогда не вдаюсь в подробности, не задаю вопросов: почему уехали и т. д. Уехала и уехала. Значит, так надо было. А может