Когда-то в юности, на даче — если подумать, то все лучшее со мной происходило именно там, в Подмосковье, над этим прудом, в котором, как муха в янтаре, застыл и лес, и поле, и горячие, пахнущие тиной, деревянные мостки, и Софья, осторожно опускающая ножку в воду — я писал стихи о лазурево- розовом цвете неба справа от меня. Я менял местами кубики слов, понимая, что никогда не смогу создать ничего подобного этой лазури, и, самое грустное, самое сладкое — никогда не смогу иметь иную цель в жизни, чем составить слова в таком порядке, чтобы из них полился розово-фиолетовый свет.

Факультет журналистики, а сразу за ним молодежный журнал восьмидесятых — в армию не пустило сердце, поездка в Швецию, «Ансамбль Каравай вернул так называемых рокеров к музыке родного края» — работа даже не казалась мне стыдной, ведь хоть со знаком минус, но мы — единственные — писали о том, чем живет западная молодежь. В столе копились безнадежные рассказы о бунте молодых, что-то среднее между ранней группой Кино и джаз-опытами писателя Аксенова — мотоциклы, ночные костры, открытые границы. О купаниях и поцелуях я писал из личного опыта, собирая его над дышащим ночным теплом, словно громадная ласковая лошадь, озером, мы пили коньяк, называя его «виски», голыми прыгали в тягучую муть. Я женился на девушке в рваных джинсах, курившей травку, это укладывалось в мою концепцию бунта — сам я даже сигарет не пробовал.

Потом пришла перестройка, я понес рассказы по редакциям, сначала что-то печатали в «Юности», потом пошли отказы. Восьмидесятые кончились глупо и грязно. Пиши про секс — говорили мне — об озерах уже все написано. О сексе я писать не мог, жена стала изменять мне, и у любовников в моих рассказах были бы слишком конкретные черты — моя любовь и усатый кооператор в кожаной куртке, брошенной теперь в желтую осеннюю рыхлость — я выследил их в парке. На работе я впутался в скандал, слишком буквально поняв название рубрики «Разоблачения», уволился, развелся и года три провел над озером, писал в полтора месяца по боевику для серии «Русский кулак». «Стрелок спрыгнул с самолета сразу за чеченцем. Их парашюты болтались рядом в ночном небе. Вытащив нож, Стрелок начал разрезать стропила парашюта чеченца. Скоро тот оторвался от купола и с ужасным криком полетел вниз. Стрелок улыбнулся, держа ткань чужого парашюта в руке, и с отвращением выбросил ее вслед за чеченцем». О лазури я даже не вспоминал.

В Москву меня вернул старый товарищ — его газету купил олигарх, нужен был новый штат. Опять, ржаво скрепя, завертелись колеса того, что называется благополучной жизнью — я писал статьи, получал хорошие деньги, по мере сил участвовал в войне, которую вел наш олигарх против олигарха чужого. Однажды наш покровитель помирился с соперником и продал ему газету. Все остались на местах, уволился по собственному желанию я один. Я мог продавать себя, понимая в этом ремесло журналиста, но не мог заниматься этим каждый день; писать про русский кулак казалось мне честнее, и я снова уехал на озеро. Летом рядом со мной сняла дом газетный бухгалтер с двадцатилетней девочкой, помешанной на литературе. Девочка топила печь и ставила чайник, пока я набивал очередного Стрелка в старый компьютер и отгонял от себя мысли о Мастере и… дальше неразборчиво.

Софья, девочка моя, что ты нашла во мне, одиноком, бездарном, больном, старом, привязанном к наполненной водой яме, как собака к своей конуре. Когда ты ночевала у мамы, я в полночь приходил искать твой запах к деревянным мосткам, на которых ты загорала днем, я ревновал тебя к тринадцатилетнему мальчишке, удившему рыбу рядом с твоим смуглым, виноградным телом. Я к своему Стрелку ревновал тебя, когда ты перечитывала написанное мною за день, выходил из дома только, чтобы ты не сравнивала меня с ним — мускулы, молодость, отвага. Между нашими домами было три забора, ветхих, поросших мхом, доски которых были забиты римскими цифрами, тем летом я сломал их все, я, до этого в жизни не перелезший ни через один забор. Девочка, к которой я два месяца и прикоснуться не смел…

Осенью она уехала. В деревянном доме я сходил с ума от одиночества, дальше нанизывать бусины слов я уже не имел никакой охоты, тем более, что опротивевший мне Стрелок стал вдруг популярен, мне предлагали серьезный контракт. Товарищ, бывший в немецкой командировке, рассказал там кому-то, что уволился я из газеты по политическим мотивам, мной заинтересовались и предложили поработать в русской редакции пафосной радиостанции «Голос демократической Германии» с задолбавшими еще в восьмидесятых неизменными тремя оптимистическими нотами в заставке. Условие было одно — выучить немецкий.

Я вернулся в Москву, за два месяца освоил три самоучителя и гантели, представляешь, два раза ходил в магазин и покупал дополнительные блинчики, все для того, только для того, чтобы зимой придти к тебе и сказать — «поехали со мной в Германию». Ты ходила по комнате туда-сюда — в левом углу пол скрипел сильнее — пока я с твоей мамой пил чай на кухне, все роняя ложку, с меня ручьем лил пот в этом сливочном кухонном пекле, где только голос твоей мамы оставался холодным — «А вот, представьте, Семенович, взял и женился на молоденькой, так теперь из больницы не выходит, а жена, говорят, дома не- но-чу-ет».

Ты сделала два телефонных звонка и согласилась.

Летом мы были в Германии, город был усыпан розами, которые ты тайком срывала и ставила в стаканы, не из чего было пить, потому что всюду в нашей полупустой квартире с окнами на двугорбый собор, стояли цветы, и испарявшаяся вода все оставляла полоски на стекле. В редакционном буфете я ел оленину и впитывал тот опасливо-подозрительный тон статей о России, который, как выяснилось, был главным признаком демократической прессы. Ты поступила на курсы немецкого, навсегда закончила с чтением моих статей — скучно! — подожди, деточка, я еще напишу для тебя роман — завела стайку подружек, все они годились мне в дочери, пошла на полставки улыбаться миру, продавая булочки. Научила меня чувству вины за годы, за то, что увез, за болезни, за немодность, ну а стыдиться своего счастья — громоздкого, как дирижабль, я научился сам.

Потом в одну молчаливую ночь, мы были в отпуске в России, да, снова у озера, перед этим ты весь день перелистывала потрепанные страницы Стрелка — оказалось, что мой отъезд ничуть не помешал русскому кулаку и дальше молотить врагов — к нам пришел Андрейка. Ты поняла это через несколько недель, стояла задумчивая у прилавка, а я скупил все твои булочки с пудингом, отвез в редакцию, ходил- раздавал, и небо было пудинговым, над Рейном носился запах корицы, а дома сделаны из миндаля. Каждую субботу мы ездили в магазин и покупали что-то для ребенка, такой вот ритуал, ты выписывала из каталога советские мультфильмы, потому что западные совершенно никуда не годятся — ну что такое губка-Боб? — и кулачки твои сжимались.

III

Софья не ушла, бросила всех подружек, у нее появилась ужасная привычка постукивать по столу чайной ложкой, как будто, надламывая сваренное яйцо. Странно, что для того, чтобы понять, что она меня любит, пришлось уйти нашему мальчику. Если бы я не отвернулся тогда, что бы я увидел — как Андрейка исчезает в прозрачных каплях?

Прошло три месяца с момента исчезновения сына. Ни тела, ни свидетелей так и не нашлось. Олег Павлович почти каждый день приходил на скамейку у фонтана, сидел, тяжело, по-собачьи выталкивая воздух, его узнавали, в окнах шептались — колыхались занавески, родители, проходя мимо подозрительного фонтана, крепче прижимали к себе детей. В день, когда появился первый рисунок, каждый дом в городе был зачеркнут косыми линиями дождя, Рейн бурлил, словно в нем размешивали сахар, баржи уныло ползли по нему тараканьей чередой.

Утром Софья подметала пол и нашла под столом в детской рисунок, сделанный цветными карандашами — синий мост над розовой рекой, человечек с зонтиком в левом углу картинки. Как Стрелок в старом романе Олега Павловича, он, будто, спускался в реку, держа над собой зонт вместо парашюта. Когда же она достала успевшую запылиться рисовальную папку Андрейки, у нее не осталось сомнений — рисунок был сделан сыном, и, что страннее всего, она его прежде никогда не видела.

Сначала она ходила по дому и срывающимся голосом звала сына, быстрыми шагами из комнаты в комнату она раз пять пересекла экватор квартиры, открывала шкафы, отодвигала диван. Софья покончила с тихой надеждой, как со скучными статьями мужа — теперь она твердо знала — Андрейка жив, жив, жив. Сев за кухонный стол, она стала ждать Олега Павловича. Открывая дверь квартиры, он услышал мерный стук чайной ложки.

Снова приехала полиция — рисунок был, без сомнения, подкинут, хотя никаких следов злоумышленников найти и не удалось. Установить по нему требования похитителей, сумму выкупа и место обмена ребенка также не получилось, однако, Олег Павлович вместе с женой съездил к ближайшему мосту; супруги какое-то время стояли, тревожно озираясь, на его левой кромке, потом Софья расплакалась в голос,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×