тогда сам чёрт тебе не брат, либо сверзнешься в бездну — навеки, окончательно.
Но страха в начальнике внутреннего полуприказа не было нисколько. Бояться нужно, когда чего-то не предусмотрел или чего-то не доделал, он же подготовился к прыжку, а верней к взлёту, безо всякой оплошности. Так что если всё-таки падение и гибель, то это уж воля Божья. На неё пенять-сетовать бессмысленно.
Собственно, полёт уже начался, крылья расправлены, обратной дороги нет. Или орлом к златому солнцу, или камнем в смрадную пропасть.
Князь-кесарь только что укатил из Преображёнки домой. Скоро на Большой Никитской грянет взрыв, который будет слышен и здесь, за городом. То будет первый удар курантов. (Эту ночь Автоном назвал про себя «курантной», а почему — о том сказ впереди.)
Как ни суди, а был Зеркалов человеком особенного покроя. Другой бы на его месте метался по комнате, а то и выпил бы водки для укрепления сил и духа. Он же был сосредоточен, но совершенно спокоен.
По давней уже привычке в такие переломные миги своей судьбы любил Автоном Львович смотреться на себя в зеркало. Словно искал там ответа иль тайного знака — что готовит ему завтрашний день.
Судя по золотистому отсвету, окаймлявшему вороновый парик гехаймрата, грядущее ему сулилось самое блистательное.
За два десятка лет, прошедших с давней ночи, когда ближний стольник правительницы Софьи точно так же выпытывал у зеркала судьбу, многое, очень многое вокруг переменилось. Но Автоном Львович будто двигался поперёк времени. Если на четвертом десятке он казался старше своего возраста, то теперь, наоборот, выглядел гораздо моложе. Усов он больше не носил, сбрил седую щётку, чтоб не старила. Морщин, правда, было много и все глубокие, но они лишь придавали резким чертам государственного мужа властности и силы. Движения тоже были точные, упругие. Из зеркала смотрело лицо человека, хоть и немолодого, но пока ещё лишь вступающего в лучшую пору жизни.
Лучшая пора жизни начиналась с нынешней ночи, после которой вертихвостка Фортуна, наконец, подстелится под упорного домогателя и расставит перед ним свои толстые ляги. Ибо ум и воля превозмогают любое противление стихий и даже многократные коварства удачи.
Уж он ли не являл чудеса прилежания, изобретательности, отваги, чтоб достичь счастия? Иные с достоинствами тысячекратно меньшими возносились до небес, а много ль преуспел в жизни Автоном Зеркалов?
В немолодые свои годы, когда пора бы уже наслаждаться довольством, властью и богатством, носится по службе высунув язык, всяк день опасаясь впасть в немилость у грозного князь-кесаря. Пусть увенчан чином, соответственным армейскому генералу. Пусть многие страшатся и лебезят. Пусть близок к средоточию государственной воли. Но при том положение зыбкое, и настоящего богатства как не было, так и нету. А ведь что такое богатство?
Это не сундуки, набитые златом, и не каменные палаты. Это высшее благо, доступное смертному, великая милость Божья.
Господь любое событие и явление, даже любую телесную потребность для бедняка обращает в испытание и муку, а для богача — в радость и приятствие.
Взять тот же голод. Обычный бедолага сотрёт руки до кровавых мозолей, чтоб сунуть в брюхо мякинную краюху и запить её кислым квасом, а человек богатый без трудов лакомится лучшими яствами.
Или холод. Один трясётся в драпом зипунишке, лишь бы не околеть, а другой стуже рад — можно две иль три богатых шубы одна поверх другой нацепить.
Или плотская нужда. Голодранец на баб глазеет и слюни роняет, а если какая и согласится с ним пойти, то разве самая лядащая; к богатею же первые красавицы сами липнут.
Даже болеется и умирается достаточному человеку не так, как нищеброду. На мягкой перине, да с заботливыми лекарями, да под плач и вой. Попы как надо его отпоют, свечей хоть тыщу поставят, молебнов поминальных сколько надо поназакажут. А от молений, как нас учит святая церковь, даже грешной душе на том свете полагается снисхождение.
Бедняку всё на свете добывается страдно, причём остаётся лишь всякая паршь, ибо наилучшее само к богатому бежит, да кланяется: возьми меня, батюшко, яви милость.
Только надо понимать и помнить, что у нас в России одного богатства для счастья недостаточно. Без власти оно стоит немногого. Сегодня есть, а завтра отберут.
Подлинное богатство на Руси — власть. Ромодановский вот против князя Гагарина или купцов Строгановых голь перекатная, а поди-ка сравни. Плюнет он, и не станет их. А скажет про что-нибудь: хочу это, и принесут ему, да поблагодарят, что взял. Теперь у нас кто ближе к государственному кормилу, у того и счастье. А если уж сумел сие кормило в свои руки ухватить, то будешь на Руси и царь, и Бог.
Сего солнцеподобного счастья Автоном Львович желал не столь и не толь ради себя, а ради единственного своего сына, драгоценнейшего из обитателей Земли.
Другого такого отрока на свете нет и никогда не бывало — в этом отец нисколько не сомневался. А как же иначе? Сын Автонома Зеркалова, не чей-нибудь.
Мальчик дорого достался, трудно рос, да и ныне с ним нелегко, но ни на какого другого сына, пускай самого почтительного и разумного, Зеркалов своего Петюшу не променял бы. Вообще ни на что бы не променял, даже на венец царя всеземного и всенебесного.
Лекарь-немец Брандт, умная голова, десять лет назад, осмотрев чудного мальчугана, сказал: раз он молчит и не хочет говорить словами, пусть говорит картинками, лишь бы в себе не заперся, а то потом уже не вытащим. Совет был мудр. Антоном Львович нанял своему ненаглядному сынишке учителей: псковского богомаза и художника-фламандца. Первому платил по четыре с половиной копейки, за урок, второму по рублю.
Не сразу, но помогло. Рисование-то Петеньке задалось с самого начала, так что оба учителя только дивились, но скучноумие и малоречивость сошли постепенно. Словно бы спящий разум пробуждался после долгой ночи. Со временем мальчик выправился. Таким, как другие, не сделался, всё равно остался на особицу, однако дурачком уже не казался, а про раннее своего детство ничего не помнил. Ни про одинокое житьё в родительской деревеньке, ни про Сагдеево. А и ладно. Что там вспоминать?
К юношескому возрасту Петя доспел миловидным и степенным, не как обычные недоросли. Это-то Автонома Львовича больше всего и тревожило. Что за парень осьмнадцати лет, который на охоту не ездит, вина не пьёт, на жёнок не смотрит?
Однажды, правда, слуги шепнули Зеркалову, что дворовая девка Парашка с баричем подолгу в мыльне запирается. Автоном Львович пошёл подглядывать в щёлку. Сначала обрадовался: Парашка лежала на полке совсем голая. Но Петя был одет, стоял поодаль, перед деревянной доской, и к девке не подходил. Рисует, понял отец и закручинился. Учинил потом Парашке допрос и даже тайный осмотр. Она оказалась нетронутой. Беда! Впору снова Брандта звать.
Родитель уже и не рад был, что сызмальства приохотил Петюшу к бесполезному малеванию. Зачем это простолюдинское искусство генеральскому сыну? Перед людьми стыдно!
Но некоторое время назад взгляды на сей предмет пришлось изменить. Всё из-за той же Парашки.
Парсуну, на которой она была изображена возлежащей на лугу в виде грецкой нимфы, Автоном Львович забрал себе. Петя, когда заканчивал картину, обычно интерес к ней утрачивал, и холст пылился где-нибудь заброшенный, а то и отправлялся на помойку. А тут Зеркалову пришла мысль приспособить безделицу для пользы — подарил нимфу Парашку одному нужному лицу, большому сладострастнику. Тот вскоре продал картину самому Александре Даниловичу Меншикову. Меншиков же преподнёс изображение государю, выдав за италианскую работу, и повисла та картина в доме у самой лейб-метрессы Катерины Василевской. Шутка ли!
А ещё прознал гехаймрат от сведущего человека, что ныне в Европе художники состоят в большой чести, и есть такие, кого в подлом звании не числят, а принимают при королевских дворах, жалуют орденами и платят за картины огромные деньги.
Призадумался тут Автоном Львович. Юношей, кто гож на коне скакать и шпагой махать — пруд