и до боли потер лицо, чтобы успокоиться.

Когда же он вошел в вагон, еще издали успокаивая ее улыбкой, там заливалась гармонь, упоенно сталкивались в песне женские голоса, единодушно по-бабьи жалея удалого Хаз-булата; электричку качало, под ногами грохотало, тьма мчалась за окнами, залитыми дождем, Юлия с сумкой на ремешочке через плечо шла навстречу по шатающемуся полу, на ходу цепляясь за спинки сидений, ноги в ботах заплетались, как если бы мешал плащ или она была пьяна. Он испугался, что она упадет, и кинулся к ней. Она обняла его, так отрешенно и страстно прижалась к его груди щекой, так горячо и неутешно заплакала, вздрагивая в его руках, что он, не выпуская ее из объятий, повел в тамбур и здесь, спиной прижавшись к дребезжащей стене, целуя ее облитые слезами щеки и губы, говорил ей что-то несвязное, успокоительное, плохо слыша ее шепот:

— Спасибо тебе, спасибо, ты… ты, оказывается, меня любишь. Но какое у тебя было страшное лицо — дикое, какое-то бандитское, как у них.

— Забудь, пожалуйста. Мало ли что бывает…

— Если бы не ты, они замучили бы меня. У них лица садистов и убийц. А этот маленький кривляка…

— Обыкновенная вооруженная шпана.

— Я боялась за тебя, Игорь. Я дрожала, как мышь…

— Знаешь, твои губы почему-то имеют вкус вина, — перебил он шепотом.

Она высвободилась из его объятий, смеясь, расстегнула сумку.

— Когда ты пошел за ними, я думала, что умру со страха. Я выпила несколько глотков. И мне стало легче. Попробуй, пожалуйста. Я взяла из дома папину командировочную фляжку. На тот случай, если мы с тобой промокнем окончательно. Здесь коньяк.

Она вынула из сумки плоскую никелированную фляжку и протянула ему с радостной доверчивостью.

— Ты знаешь, это помогло. Попробуй. У меня немножко голова кружится. И даже стало весело как- то. — Она опять прижалась щекой к его груди. — Мы с тобой как двое бродяг. Едем куда-то на край света, а вокруг — дождь, ветер. Жуть… Вот что: давай доедем до Загорска, найдем гостиницу и поживем дня два. Ты за или против?

— Почему вот эту штуку ты назвала «командировочная»? — спросил он, отвинтив крышечку маленькой фляжки, и сделал глоток пахучей жидкости. — Правда, коньяк.

— Эту фляжку папа каждый раз берет за границу на случай простуды, — ответила она. — Очень помогла ему в Лондоне. Он там чуть не заболел воспалением легких. Лежал в отеле один и согревался… Так ты согласен в Загорск? Или раздумал?

— Нет, не раздумал. Я готов хоть и в Лондон.

— И хоть на Енисей?

— Пожалуйста, на Енисей! С тобой!

Лондон, фляжка, два парня, желающих «чтоб хрящики похрустели», папа-академик, дочь — студентка института иностранных языков, убежавшая в ненастный вечер с дачи родителей, бедный «рыцарь», влюбленный студент геологического факультета, вернувшийся с практики на Енисее, холодный вагон электрички весь в стрекоте осеннего дождя, поющая компания, видимо, возбужденная чьей-то свадьбой, стопорный немецкий нож, смертельный блеск хромированного лезвия, в защите готового к преступлению, — все это в его сознании тогда выстраивалось в какую-то логическую необходимость, а все непредвиденное, что могло с ним и ею той ночью произойти, не воспринималось им со всей возможной непоправимостью положения, и настоящее казалось неизменчивой обещающей радостное везение надеждой.

— Вот какой у меня план, послушай внимательно, — сказала она ласковым голосом, взглядывая на него кротко. — В Загорске мы найдем маленькую гостиницу, снимем номер, такой, знаешь, тихий, уютный, очень провинциальный, как в рассказах Бунина, а дождь будет идти и идти за окнами… А утром пойдем в Троице-Сергиеву лавру, помолимся о своих грехах. Мы ведь с тобой очень грешные. — Она быстро перекрестилась. — Правда, я с тобой стала грешницей. Вот смотри, что я надела. Это мама мне купила в какой-то церкви. Хоть мама и не верит. Но знаешь, я думаю, что есть что-то вне нас…

Она отстранилась, размотала легкий шарф на горле, забелевшем в полутемноте тамбура, отогнула воротник водолазки и вытянула крошечный крестик на цепочке, держа его двумя пальцами.

— Вот видишь?

— Ты его носишь?

— Поцелуй его, пожалуйста.

— Я лучше не крестик.

— Нет, нет, именно его. Это ты целуешь меня. И Господа Бога.

Он поцеловал крестик, нагретый ее телом, пахнущий духами, представляя, как они проведут ночь и, конечно, весь день в гостинице в неутоляемой близости и усталом сне, спускаясь из номера только на час в буфет или ресторан, потом на следующий день она неутомимо потащит его по городу, который будет ему, пребывающему будто в колдовской паутине, не очень интересен, поведет в Троице-Сергиеву лавру, где якобы надо «молиться» о неких грехах, потом опять будет ночь почти без сна и раннее утро с лиловеющими окнами, с тишиной на всей земле, и она первая прервет их блаженное одиночество, с веселым озорством скажет, что в конце концов следует красной девице и добру молодцу быть благоразумными, вспомнить о насущных заботах, как часто говорила она на заре в комнатке на Новокузнецкой, после чего наскоро целовала, быстро одевалась и уходила от него, оставляя ощущение ничем не заполнимой пустоты до вечера.

В Загорске они пробыли два дня, как он и предполагал, но было одно исключение. Она сказала, что заболела некстати, не хотела оставаться в гостинице, все тянула его бродить по осеннему городу, сплошь заваленному листвой, под моросящим дождем, мимо потемневших сырых заборов, облетевших садов, чернеющих ветвями над тротуаром. Она была молчалива, задумчива, лицо клонилось под капюшоном плаща, и он тоже молчал, стараясь угадать и не угадывая причину ее изменившегося настроения. Они долго стояли в сумерках перед Троице-Сергиевой лаврой, утонувшей куполами в низком клубящемся небе, затем молча пошли вдоль каменных стен к воротам. Во влажном воздухе пахло от прочного камня древним запахом, обволакивая тихой и терпкой печалью давно ушедшего всевластного величия, напоминая о своей смиренной послушности времени, и этой осени, и этому дождю, и новому веку, едва сохранившему лишь в воспоминаниях былое влияние, скорбно утраченную надежду на жизнь благолепную.

В церкви совершалась служба, слышен был хор, в раскрытых дверях шевелились среди глубины храма свечи, на паперти же мокли под дождем две старухи нищенки, они зашептали что-то, закланялись, протянули лодочкой сложенные ладошки, в которые Юлия щедро положила по рублю.

Все здесь ритуально светилось огнями, наплывами овеивало ладаном, растопленным воском, согретой в тепле, намокшей одеждой столпившихся перед иконостасом людей, откуда в тишине тек над головами толпы речитативно-напевный голос священника. Юлия украдкой перекрестилась, с робким лицом возвела глаза к блещущему золотом иконостасу, он же, не без неловкости отворачиваясь от икон, почему-то подумал, что ей, наверное, хотелось вступить в неизъяснимую загадочность, в таинство непонятной ей молитвы, а ему, мнилось, бесполезной, чуждой. Потом рядом послышался шепот, какое-то движение, он обернулся, увидел очень высокую монашку в черном, как представлялось всегда, гробовом одеянии, подошедшую со свечой в руке от боковой иконы. Монашка приблизила озаренное красным светом сухое лицо к расширившимся в страхе глазам Юлии и что-то сказала ей, и вновь отодвинулась к темной боковой иконе, мелко крестясь. Глаза Юлии, вобравшие сразу весь блеск огней в церкви, обратились к нему, крича о беде, прося о помощи (похожее выражение было тогда в вагоне электрички), и он бросился к ней, не зная, что произошло.

— Что, Юлия?

— Пошли, пошли, — зашептала она поспешно, направляясь к выходу и с изумлением глядя себе под ноги. — Ты знаешь, что она сказала мне? Ты, конечно, видел, что монашенка подошла? — растерянно заговорила она, когда они вышли из церкви. — Она сказала, что мне нельзя… Нельзя… Что я вошла в непотребном одеянии в храм Господний…

— В непотребном одеянии?

— Брюки, ох, эти брюки, — воскликнула Юлия и расстегнула плащ, оглядела себя с сердитой

Вы читаете Искушение
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату