Женя, как и летом, непонятен мне, но дорог и любим. В последний раз, когда он приходил, мне было с ним чрезвычайно хорошо. Мама близка с Марией Павловной, — сны Марии Павловны, припадки.
Пяст живет, сцепя зубы, злится и ждет лучшего. Он поселился в непрактической квартире с сильно беременной женой, каждый день на службе, послал рассказ (больница, Врубель?) в «Русскую мысль» (через Ремизова), перевел Тирсо ди Молину (как я «Праматерь» — много никуда не годного, чего, как и я тогда
Городецкий — затихший, милый. Его статья обо мне, несказанно тронувшая (Люба приносит ее, когда я лежу в кровати утром в смертельном ужасе и больной от «пьянства» накануне). Его комедия — свидания с Савиной, аудиенция у чиновника Теляковского. Его жена поет. Никитин (сейчас он в Воронеже открывает памятник). Все только факты, почти голые, осветится понемногу потом, если писать почаще.
Кузьмин-Караваев вчера был второй раз уже без «2001 года» — всегда большой (огромный?). Об Александре П. То, что не надо записывать, — очень мне непонятное и чего я все равно не забуду.
Аля Мазурова — тяжелый разговор по поводу рисунков Гарри, письма (мое и ее), ее тяжесть, многое о ней и ее семье следовало бы записать.
Ф. Смородский — письмо и пришел. Бесконечно несчастный, ни с чем в жизни не связан, нищий, больной. Холодное пальтишко, гордые усы. Живи, милый, живи, пусть пронесет тебя бог как мимо всего в жизни, так мимо этого мальчика, наименее болезненно, а там — все простится. Чистый, несмотря на все.
Слухов, сплетен о людях, которых сам не видал еще, не пишу — устал сегодня.
Литераторы. Аничков опротивел, прости меня господи. Завален делом, [39] ничего не понимает, высокомерные в тысячный раз анекдоты о Брандесе, «свои лошади», хочется породниться с бомондом, супруга школит, он загребает тысячи, смесь гусарского корнета с Максимом Ковалевским (!).
Происходит окончательное разложение литературной среды в Петербурге. Уже смердит.
Будущее покажет, что о ком еще записать.
Стадия поэмы (семидесятые годы, о двух полюсах в искусстве, семейное, Чацкий, Демон).
Надо, побеждая восторги (частые) и усталость (редкую — я здоров), писать задумчиво.
Боря, молчание (?) «Мусагета», Боря с женой на даче, моя смутность, «хроники Мусагета».
Чулков — жалкость, пакостничество в минимальных дозах, варьетэ,
Заячьи цветочки.
Сейчас уже ночь, мы собираемся спать, а я только сейчас случайно вспомнил, что такое -17 октября. Днем я вспоминал еще о sainte catastrophe.[41] Но 17 октября есть тот день (и это я помнил), когда мы встретились на улице и были в Казанском соборе.
Злиться я не имею права, потому что слышал кое-что от Клюева, потому что обеспечен деньгами и могу не льстить и потому, что сам нисколько не лучше тех, о ком пишу.
И, однако, читая чиновную и антикрамольную книгу Татищева об Александре II, смотря на погоду из окна, вспоминая «аполлоновские» впечатления (суббота) и вчерашнюю маршировку лицеистов в Петропавловский собор — все это вместе, — думаю:
Кроме «бюрократии», «как таковой», есть «бюрократия общественная». Вот, например, — вчерашнее открытие «Французского института»: присутствуют Аничков, Иван-Странник, Философов, Милюков, М. Ковалевский, Кассо. Телеграмма Коковцова. Все — одна бурда. М. Ковалевский, катающийся по кабакам с дядюшкой моим, директором Горного департамента. Евг. Аничков — «представитель от искусства», никогда не воспринявший ни одного художественного образа, слабый, пьяный, гусар по природе, нашпигованный озлобленной, стареющей и больной Анной Митрофановной, она же — Иван-Странник. Философов, которого тошнит от презрения: он открывает институт, он сочувствует ученику гимназии, застрелившемуся от несправедливости учителя, он ходит по деревне в гетрах и с Пулькой на аркане, он делает выговоры Волконскому, который по крайней мере хоть что-нибудь любит искренно. Милюков, который только что лез вперед со свечкой на панихиде по Столыпине (в день открытия Думы). Кому и чему здесь верить? Разве «прекрасному французскому языку» Кассо? Все — круговая порука, одна путаница, в которой сам черт ногу сломит. И потому — у кого смеет повернуться язык, чтобы сказать хулу на Гесю или подобную ей несчастную жидовку, которая, сидя в грязной комнате на чердаке, смотря на погоду из окна… идет на набережную Екатерининского канала бросать бомбу в блестящего, отчаявшегося, изнуренного царствованием, большого и страстного человека?
На островах — сумерки, розовый дым облаков, слякоть, и в глине зеленые листья смешались с глиной. Ветер омывает щеки. На Большом проспекте бредет Столпнер, — поговорили о будущих религиозно-философских собраниях, об «Александре» Мережковского.
Вечером, вместо того чтобы идти «делать карьеру» у Дризена (первая
Вера очень милая, она влюблена. Говорил с Люшей. Отец — важный, купеческий голос, педагогическая тяжесть, не знаю — добрый ли. Мать не разобрал, но со стороны той группы, где она сидела, в «молодую компанию» смотрели злые глаза. Женя прекрасен, без ума, ест и пьет и из пушки стреляет, милый.
Александр Павлович, усталый, жалуется слегка на Вяч. Иванова.
Петр Павлович с молодой женой, которая не то стесняется, не то гордится, а скорее — то и другое