продолжал не видеть, я стал думать, что ее стремления — выше моих и что я заслоняю ей путь [психологически: мешаю]: в ней — огонь нездешних вожделений, тогда как моя речь — жалка и слаба; она — на рубеже безвестной встречи с началом близким и чужим. Она уже миновала ночную тень и ликует НАДО МНОЙ; я же, с неисцелимой душой (психология — только «влюбленность»), благословляю прошедшее и грядущее.
МАРТ 1901
Звучная тишина (наполненная звуками) предвещала внезапную встречу с ней где-то на путях ее сквозь алый сумрак, где целью ее было смыкание бесконечных кругов. Я встретил ее здесь, и ее земной образ, совершенно ничем не дисгармонирующий с неземным, вызвал во мне ту бурю торжества, которая заставила меня признать, что ее легкая тень пронесла свои благие исцеленья моей душе, полной зла и близкой к могиле.
Моей матери, которая не знала того, что знал я, я искал дать понять о происходящем строками: «Чем больней…» (здесь уже сопротивление психологии: чем больней феноменальной душе, тем ясней миры — ноуменальные). Тогда же мне хотелось ЗАПЕЧАТАТЬ мою тайну, вследствие чего я написал зашифрованное стихотворение, где пять изгибов линий означали те улицы, по которым она проходила, когда я следил за ней, незамеченный ею (Васильевский остров, 7-я линия — Средний проспект — 8-9-я линии — Средний проспект — 10-я линия).
Ее образ, представший передо мной в том окружении, которое я признавал имеющим значение не случайное, вызвал во мне, вероятно, не только торжество пророчественное, но и человеческую влюбленность, которую я, может быть, проявил в каком- нибудь слове или взгляде, очевидно вызвавшем новое проявление се суровости.
АПРЕЛЬ 1901
Следствием этого было то, что я вновь решил таить на земле от людей и зверей (Крабб) хранилище моей мысли, болея прежней думой и горя молитвенным миром под ее враждующей силой. — После большого (для того времени) промежутка накопления сил (1-23 апреля) на полях моей страны появился какой-то бледноликий призрак (двойники уже просятся на службу?), сын бездонной глубины, которого изгоняет порой дочь блаженной стороны.
Тут происходит какое-то краткое замешательство («Навстречу вешнему…»). Тут же закаты брезжат видениями, исторгающими слезы, огонь и песню, но кто-то нашептывает, что я вернусь некогда на то же поле другим — потухшим, измененным злыми законами времени, с песней наудачу (т. е. поэтом и человеком, а не провидцем и обладателем тайны).
Где мысль о проклятии времени?
МАЙ 1901
Очевидно, под влиянием ее непрекращающейся (или растущей, или случайной) суровости — май начался теми же мрачными предчувствиями: я удалюсь в страны холодные, немые, без любви и без весны, где нет страстей, любви матери, где царит равнодушие и где угасает мое скитанье — без исхода (без конца), и… оказываюсь непричастным к совершающемуся (мысль о возможности моего участия явилась не сразу, но здесь она уже является, по-видимому, готовой): она одиноко, в отдаленъи (от меня) сомкнет последние круги.
Следствием этого разрыва и очевидной усталости от напряжения является психологическое: какие-то «неверные красы» ее, ее «изменчивая» душа (!?) — упадок стремления. В эти дни начала мая единственным напряженным напоминанием является тот голос, который говорит, что я ухожу, но закат вещает мне таинственный возврат к оставленной земле.
Следуют какие-то помехи (сумасшедший — кто это? Во мне же?). К середине мая звук с другого берега темнеющей реки кажется мне ее ответом. Я убеждаю ее, что, несмотря на все мои падения, душа моя жива и не лживо зовет ее, тоскуя по ней и обьемля тень лучшей жизни. Следует род заклинания. Прежнее отсутствие ответа заставляет надеть броню, что выражается в ощущении себя как микрокосма, в котором вся вселенная, все прошедшее и грядущее и с избытком все огни, какими горит она; потому — нет ни слабости, ни силы, ее участие или безучастие не трогает, провидцу не нужно сочувствия. Я уже перешел граничную черту и только жду условленного виденья, чтобы отлететь в иную пустоту (которая также не страшна).
Сквозь эту броню пробиваются, однако, жаркие струи, в которых есть как бы оттенки соблазна (женственная нежность образа, легкое пение, призрачный красный месяц, отражающийся в Неве, образ отроковицы — мидианки (Вл. Соловьев), пред которым я медлю, вместо того чтобы нести свою духовную лепту в далекие святыни).
Так, неготовым, раздвоенным я кончаю первый период своей мировой жизни — петербургский. [Здесь нет еще ни одного большого Т.].
К этому периоду относится 39 стихотворений.
30 (17) декабря
В. МАЯКОВСКОМУ
Не так, товарищ!
Не меньше, чем вы, ненавижу Зимний дворец и музеи. Но разрушение так же старо, как строительство, и так же традиционно, как оно. Разрушая постылое, мы так же скучаем и зеваем, как тогда, когда смотрели на его постройку. Зуб истории гораздо ядовитее, чем вы думаете, проклятия времени не избыть. Ваш крик — все еще только крик боли, а не радости.[85] Разрушая, мы всё те же еще рабы старого мира: нарушение традиций — та же традиция. Над нами — большее проклятье: мы не можем не спать, мы не можем не есть.
Одни будут строить, другие разрушать, ибо «всему свое время под солнцем», но все будут рабами, пока не явится третье, равно не похожее на строительство и на разрушение.