которых теперь нет… то такое ощущение, будто бы эта дорога не вся твоя, будто бы кто-то прошел эту дорогу за тебя…
Он произнес все это и поправил плед — он не стеснялся теперь этого пледа, пока он думал о бренности всего земного, он к пледу привык.
— Вы обещали побывать в моем загородном доме, не правда ли? — спросил он, прощаясь с Бекетовым. — Вы обещали, верно?.. Я запасся большой картой России, которую дал своим подписчикам «Лондон мэгэзин», и, разумеется, лупой. Вообразим себя полководцами!.. Итак, я жду вас…
Он уехал, а Бекетов подумал: с той далекой поры, когда этот человек вошел в сознание людей в высоком и, наверно, благодарном качестве основателя театра Шоу, он должен был надеть на себя маску, скрыв ею свое истинное лицо. Он был под этой маской едва ли не всю жизнь, и его новая суть сделалась его истинной сутью. Быть может, это было ему в тягость, а возможно, перевоплощаясь, он испытывал даже некоторое удовлетворение. Вот так бы и прошел жизнь, если бы не вечерняя заря и мысли о тлене. Да, мысли о смерти вернули ему его суть — впервые в жизни у него появилась необходимость быть самим собой.
7
Бекетов приехал в посольство в первом часу ночи и, выйдя в сад, был не очень удивлен, приметив в рабочей комнате Екатерины свет — она еще не разделалась с почтой.
Он пошел к ней.
— Ты что же… полуночница? Не жалеешь себя — пожалела бы меня с сыном.
Она сидела у настольной лампы, подперев голову, которая казалась ему в эту минуту больше обычного седой, — видно, она уже закончила работу, но не было сил подняться.
— Боишься, осиротеете? — она подняла на него свои сизо-мглистые глаза, с ночью они становились темнее.
— Боюсь.
— А ты не бойся, с тобой ничего не будет… — произнесла она, глядя на него исподлобья.
Ему не понравилась ее интонация.
— Потому что таким, как ты… легко, — бросила она и безбоязненно взглянула на него — в ее словах было нечто от вызова.
Он не ответил. Только печально и любяще взглянул на нее.
— Пойдем домой…
— Нет.
Он снял пальто, сел. В том, как он это сделал, была некая готовность принять удар. Но она медлила.
— Россия горит, — наконец произнесла она. — Ты только пойми: горит Россия, и надо, как те ярославские и рязанские страдалицы, что впрягли в плуги да сохи своих буренок… Как те, что без сна и роздыха… Понимаешь, дни и ночи вот так, ночи, ночи!..
Он молчал: о, какие слова собрались в ее горящем сердце в эту ночь! Что ни слово, то огонь, попахивающий горьким дымом гнева.
— И твои ночные вахты по этой причине? — спросил он.
Она полыхнула ненастной мглой своих глаз — ох, как же она ненавидела его сейчас.
— А ты как думаешь?.. Именно вахты, именно бдение, без сна и роздыха. Только так и утишишь совесть. Если надо, убить себя этим бдением полуночным, убить… А почему бы и не убить?
Она взяла со стола лист бумаги, оторвала угол, принялась рвать ее на крохи — мудрено было изорвать бумагу на такие лоскутки. Она рвала, а у него сводило скулы. «Умоляю: перестань!» — хотел крикнуть он, но остановил себя.
— А зачем вести себя к смерти? Разве смерть — цель?..
— Нет, разумеется, но ведь сама работа приведет к смерти, — произнесла она спокойно, спокойнее, чем можно было ожидать. — Моя работа, — прибавила она, оттенив предпоследнее слово: «моя».
— Твоя? — был его вопрос.
— Ну конечно же не твоя… — сказала она, и он услышал в ее голосе иронию — нет, лицо ее не выразило усмешки, но в голосе она была.
— По-моему, ты чего-то не понимаешь, Екатерина… — сказал он, как обычно, когда разговор с нею принимал крутой оборот, с корректной терпимостью.
— Да, действительно, не понимаю, — согласилась она, и в ее голосе вновь прозвучала ирония. — Ты меня прости, Сережа, наверно, то, что я тебе скажу, надо говорить не мне, но я тебе все-таки скажу…
— Да.
— Вот эти твои нескончаемые рауты, стыдно сказать, когда страна кровью захлебывается… кровью, кровью…
Он лишился языка: такого еще не бывало.
— Чего же ты молчишь, Сережа? Отвечай…
— Пойдем, Екатерина, ты устала…
— Нет, я не настолько устала, чтобы не выслушать тебя. Может, тебе сказать нечего?
Она стояла сейчас прямо перед ним. Та мгла, которую он приметил в ее глазах, сейчас точно сообщилась и лицу ее, и волосам, и, казалось ему, голосу Екатерины: все было зыбким, все текущим, все свивалось и растекалось, грозя сомкнуться с ненастным лондонским небом, которое он видел только что, когда смотрел из сада на окно Екатерины.
— Нечего сказать… пойдем.
Они молча пошли. Он — впереди, она поотстав, точно возвращение домой не совсем соответствовало ее намерениям, точно он вел ее насильно. Ну вот, думал он, те тайные и явные силы, что противостояли ему в этом мире, грозила умножить Екатерина. В самом деле, что произошло и почему в разговоре, который был таким элементарным, она вдруг оказалась так далеко? Он винил себя. Слишком обособлен он был от нее все эти годы. Она жила в одном мире, он — в другом, и нечто непреодолимое возникло между ними, возникло само собой. Но был ли он волен над тем, что было прежде? Прежде? Нет. А сейчас? Да, да, сейчас они все еще жили в разных мирах, и, кроме него, никто не был виноват в этом… Но какой толк, что он это понимает, в этом винится? Он ведь ничего не сделал, чтобы изменить это. А если бы сделал, изменил?.. Нет, в самом деле, изменил бы?
8
Посол просил Бекетова выехать в Москву, уточнить, чем мог бы помочь ВОКС укреплению культурных контактов с англичанами. Посол рассчитал верно: в эти годы возникли такие возможности для наших культурных дел, каких в будущем, быть может даже в ближайшем будущем, могло и не быть. Не следовало терять времени, и посол просил Сергея Петровича отправиться в Москву, тем более что была подходящая оказия: в один из северных русских городов отправлялась «Каталина» с французскими летчиками.
Всю дорогу, пока толстобрюхая «Каталина» несла в своей утробе тридцать французских парней и русского дипломата, в самолете не стихали песни. Собственно, французских ребят, собравшихся сюда из Шампани, Гаскони и Бретани, не очень интересовало, что не просто перекричать четыре мотора «Каталины». Не важно, что песня не звучала, важно было ее пропеть. В потребности петь, наверно, сказывалось и желание отвести душу, на которой, прямо сказать, было достаточно смутно при одной мысли, что самолет идет в снежную Россию, и желание сберечь настроение веселой отваги, которое по мере приближения к русской земле могло и поубавиться, и попросту, по-товарищески, поддержать друг друга… Но в те редкие минуты, когда песня стихала, парни пытались отогреть «глазок» в наледи, покрывшей стекла иллюминаторов, и рассмотреть унылую водную гладь или тем более унылую землю, над которой пролетала
