— Да, в нынешних… — Глаза Грошева выражают легкое изумление. «Разве не понятно?» — точно спрашивает он. — Мир должен знать и на примере Ленинграда: проблема границ не праздная наша выдумка.
— У конференции в Москве есть свой пролог?
— Можете назвать это и прологом к Москве… — говорит Грошев.
— Вы полагаете, что Галуа способен сделать здесь погоду? — спрашивает Тамбиев — в самом деле, не преувеличивает ли Грошев возможностей Галуа.
Казалось, Грошева это воодушевляет.
— Очень хорошо, что вы об этом заговорили, Николай Маркович… — произносит он — по мере того как в нем растет интерес к беседе, недомогание отступает. — Мне все время хотелось вам сказать, да как-то не удавалось… — Он задумывается. — Мне нравится, что ваши отношения с Галуа носят в какой-то мере и личный характер, при этом он допускает, как я понимаю, разговор с вами на свободные темы… По-моему, это надо сберечь. Теперь о самом Галуа. Действительно, так ли важна его поездка в Ленинград и не обманываемся ли мы, когда думаем, что это важно, важно всегда и особенно сейчас?.. По-моему, не обманываемся… Мнение Галуа о том, что происходит сегодня в России, для европейского читателя авторитетно, как ни одно другое мнение, если говорить о мире западной прессы… К тому же Ленинград для Галуа нечто большее, — Грошев плотно смыкает губы — сомкнул так крепко, что они перестали быть лиловыми; по всему, он намеревался сказать сейчас нечто значительное. — Если в итоге поездки Галуа в Ленинград будет книга, а он, как вы помните, не оставляет этой мысли, она обойдет половину земного шара…
— Галуа уже знает?
— О вылете? Нет, разумеется. Можете сказать ему сами… Даже хорошо, если это скажете вы.
Тамбиев решил действовать в том темпе, какой сообщил этому делу Грошев: явившись в отдел, Николай Маркович попросил секретаря соединить его с Галуа.
Телефонный звонок из отдела печати для Галуа — явление не столь уж редкое, но нынешний звонок встревожил его порядочно. В иное время он бы еще пожеманился, дал бы волю и меканью и беканью, подумал бы, допускает ли такую поспешность протокол, и, чем черт не шутит, заставил бы работать на себя время — пауза, она ведь всегда спасительна. В иное время… но сегодня! Разумеется, если нужно, он будет в отделе тут же.
Тамбиев взглянул на часы и подумал: Галуа сию секунду тоже смотрит на часы. Если идти пешком, то от «Метрополя» до большого дома на Кузнецком доберешься минут за двадцать… Двадцать минут — это же бог знает сколько! У Галуа нет причин так думать, но за двадцать минут белое может стать черным, «да» обратиться в «нет», поездка в Ленинград — в поездку по Подмосковью…
Галуа родился в городе на Неве и покинул его, когда стал почти взрослым. Мир этого города, в сущности, олицетворял для него большой мир России. Приезд Галуа в Москву еще не был для него возвращением в Россию. Может, поэтому, если было у человека сильное желание, желание, которое шло за ним изо дня в день, из ночи в ночь (сон не давал избавления), то это было возвращение к «хладным невским берегам». Чужбина, постылая, обострила все мысли о России и сделала возвращение в Россию, а ею был Ленинград, трижды желанным. Для Галуа Россия была родиной, а тот мир чужбиной? Тамбиев был убежден, что все было именно так, а не наоборот, хотя, когда это касалось Галуа, любая формула должна была сопровождаться оговорками.
Николай Маркович еще раздумывал, какие мысли сейчас одолевают Галуа, когда раздался стук, особый, скребущий — так стучал только он. Дверь распахнулась, и на пороге возник Галуа, тяжело дышащий, едва ли не загнанный, с этим своим ребячьим румянцем, ярко-розовым, непорочным, который точно в насмешку дала ему природа.
— Ох, сердце зашлось — дайте попить!.. — Он пил с неутолимой жадностью, жилистая шея напряглась, вода булькала. — Верите, мчался, ног под собой не чуя… точно стал я коренником в птице- тройке!.. — он вдруг расхохотался, беспричинно и счастливо. — Ну, летим в Ленинград, Николай Маркович?
Тамбиев смутился: ничего не скажешь — проник Галуа…
— Но я вам об этом не говорил.
— Не говорили, так скажите сейчас: летим?..
— Летим, Алексей Алексеевич.
Он как-то косолапо притопнул, захромал к Тамбиеву, протянул руки:
— Спасибо, большое спасибо…
— Это не меня надо благодарить! — возразил Тамбиев.
— Ну, передайте там кому надо — спасибо, одним словом… — Он опустился в кресло. — Фу, устал и как-то поглупел… Мигом обратился в дурака! Ну, это от доброй вести… Простите, пожалуйста. — Он закрыл глаза, как на молитве, скорбно замотал головой. — Господи, как же долго я ждал этого дня… — Он взглянул в упор на Тамбиева: — Очевидно, перелет будет не простым, а? Ночью, через линию фронта, посадка в черте города, да?
— Возможно, и так…
Тамбиев знал: если бы дорога к Неве лежала через ад, то и в этом случае Галуа дал бы согласие.
— Скажите: я на все согласен…
— Я уже сказал.
— Спасибо и за это.
Они вылетели часов в десять утра.
…День был ясным и каким-то светло-русым с краснинкой — осень принялась в этом году рано, сколько было доступно глазу — пламенел клен, его текучий огонь не могла притушить даже высота, на которой шел сейчас самолет.
К полудню были в Хвойной.
— Это и есть «подскок», Николай Маркович?
— Именно.
— Значит, ждем ночи, а потом над водой?..
— Наверное.
Когда до полуночи оставалось минут сорок, самолет взлетел. Похоже, что шел он над оврагом или поймой высохшей реки — по одну и другую сторону почти отвесно стоял лес. Как только самолет не коснулся кончиком крыла деревьев!
Галуа сидит где-то в хвосте. Там, пожалуй, болтает посильнее, чем на носу, но он терпит. Тамбиев пробовал его уговорить: «мессеры», мол, бьют в хвост, но у того свой взгляд: «По мотору». Внизу вода, свинцово-черная, литая. Когда шли над сушей, самолет точно искал защиты в неровностях суши, а как над водой? Будто можно скрыться в свинцовой пучине, а потом вновь возникнуть над ее гладью? Или расчет в ином: самолет так слился с водой, с ее цветом и движением, что его не приметишь ни с фланга, ни снизу? А как шум моторов? Куда упрячешь его? Звук не гасится водой. Наоборот, ударяясь о ее поверхность, он точно разбрызгивается по сторонам. Озеро, как чаша римского театра, резонирует. Галуа покинул насиженное место, подсел к Тамбиеву.
— Вспомнил сейчас: когда мы уезжали из России, я был не таким уж несмышленышем, и отец мог сказать мне: «Алексей, ты понимаешь, что делаешь?.. Ты уезжаешь навсегда. Пойми: навсегда».
Он, видно, долго обдумывал эти слова, прежде чем произнести их сейчас. Видно, середина Ладоги во фронтовую полночь стала и его исповедальней.
— Я ответил отцу: «Понимаю», а сам был, простите меня, олух олухом! Я тогда не мог взять в толк, чем явилось для меня мое невское детство, как и он, я думаю, не понимал. Человеку кажется, что он волен делать с природой что хочет, что он перехитрил ее. Ерунда! Память, например… Есть такое свойство памяти: она в детстве как чистый лист бумаги — все воспринимает и все запоминает навсегда… Вот человек, подобно мне, убедил себя, что сбежал от своего детства… Иллюзия! Во мне нет сил сбежать от своего детства! Я это чувствовал всегда и сию минуту больше, чем всегда…
Нужно усилие, чтобы проникнуть в эти его философские этюды. Часто этюды — иносказания и
