его ворсистую ткань. — Но одним он мне понравился…
— Чем?
— Он сказал: «Вы хотели назначения командующего, пожалуйста, я перед вами. Вы хотите, чтобы я назвал дату, а я не могу назвать…» Наши засмеялись: «Рузвельт назвал, а вы не можете?» Он не смутился: «Он может, а я не могу».
Бардин смотрел на нее с хмурым вниманием.
— Что же тут может понравиться?.. Ревизия, и все тут!..
Она зарделась, будто бы упрек был адресован ей.
— Нет, он не смеет ревизовать. Просто он, Эйзенхауэр, понимает, что президенту легче отказаться от своего слова, чем ему, командующему, а поэтому он хотел бы иметь резерв…
— А что считает сошка помельче, хотя бы там же, на плацу?
— Сошка помельче не смеет думать… Нет, неверно, один поляк-майор сказал мне: «Все зависит от того, где окажетесь в мае сорок четвертого. Останетесь на Днепре — второго фронта не будет. Продвинетесь до Варшавы — будет».
— Значит, «даешь Варшаву»? — засмеялся Бардин.
— Варшаву.
— Но сама страна… ждет мая? — спросил Бардин. — Есть ощущение, что будет май?
Ей все еще было зябко, и она, изловчившись, засунула пальцы в рукава своей кофты, как в муфту.
— Мы были с вашим Бекетовым в Глазго…
— С моим… Бекетовым?
— А чей же он, если не ваш? Ваш!
— Ну хорошо, пусть будет мой. Итак, вы были с моим Бекетовым в Глазго… И что?
— Ехали ночью, так на дорогах столпотворение!.. Там ночью можно увидеть то, что днем не увидишь! Забиты дороги грузовиками — хвосты на мили и мили. Знаете, это было зрелище, которое должно запомниться: не дорога, а река, живая река. Сотни, тысячи моторов. Нет ни единого огонька. Все во тьме. Вы знаете, что я не сентиментальна, но было ощущение силы. В полнейшей тьме и, пожалуй, тишине. Вот эта тьма и тишина свидетельствовали о дисциплине, надо отдать им должное… Все думалось: пошли на зверя, начали его обкладывать. Понимала, что это американцы, а видела в них своих, поэтому было чувство гордости… Все говорила себе, приеду и скажу: «Будет второй фронт. Видела его своими глазами… Видела». Но, странное дело, мы доехали быстро. Потом я думала: почему? Оказывается, забита правая сторона шоссе, а не левая, по которой ехали мы… Вы поняли?
— Та сторона, что идет на юг и на юго-восток, так? Дувр?
— Так мне кажется, хотя до мая еще далеко и начинать накапливание, как говорят военные, казалось, рано.
— А как Бекетов… мой?
Она усмехнулась:
— О, ваш Бекетов… уникален. Я ему говорю: «Сергей Петрович, жена этого вашего Новинского, ну та, что ведает посольской библиотекой, влюблена в вас без памяти!.. Только поманите, на все пойдет!» А он перепугался и стал меня сторониться!.. Я даже в нем как-то разочаровалась: мужчина, а своего призвания не понимает.
— Призвания… в чем?
Краснея, Августа делалась не пунцовой, а бордово-кирпичной, почти коричневой. Коричневея, ее лицо все более влажнело, становясь блестящим.
— Если женщина сохнет, ну будь же ты рыцарем…
— Рыцарем… в каком смысле, Августа Николаевна? — Ему вдруг показалось, что она говорит не только о Бекетове.
Сейчас влага набралась в ее глаза, не ровен час, всхлипнет.
— Вы все понимаете, Егор Иванович.
— А коли понимаю, тогда покажите досье, что привезли из Лондона…
Но она не тронулась с места.
— Как там мое дите… живет-может? — спросила она, овладевая собой: она имела в виду Ирину.
— Дите ваше?.. — переспросил он строго. — Как все в шестнадцать лет — умнее всех!..
Она молчала, неприязненно взирая на него.
— Все вы там не уразумеете главного, — бросила она — ей доставляло удовольствие произнести это неприязненно лихое «все вы там». — Человек она хотя и юный, но богатый душевно, — она все смотрела на Бардина с недоброй пристальностью, ее подмывало сказать: «А она действительно умнее!» Ей очень хотелось бросить в него такое, бросить с ходу, наотмашь, но она побоялась выдать себя. — К тому же она ребенок… одаренный. Я это почувствовала, как она ухватилась за этот свой французский. — Августа улыбнулась, тронула крутое бардинское плечо атласной ладошкой: — Егорушка Иванович, дайте ее мне на год, и она вернется к вам полиглотом.
Бардин встал: ну и баба, истинно клейма негде ставить! И не заметишь, как поступишься своей сутью!.. Держать ее на расстоянии, не подпускать ближе чем на версту, — в этом, пожалуй, и спасение!
8
Корреспонденты вернулись из Мелитополя, когда уже село солнце. Прямо с аэродрома они проследовали на Кузнецкий. Корреспонденты предупредили свои редакции: они будут в Москве на исходе дня. Первые полосы газет, вечерних в Лондоне, утренних в Нью-Йорке, полуденных в Мельбурне, оставались несверстанными — редакции ждали телеграмм из Москвы.
Два десятка пишущих машинок пришли в движение в холле наркоминдельского отдела печати. Первая телеграмма должна пойти «молнией». Как ни разнообразны амплуа корреспондентов, содержание первой телеграммы идентично: «Выезжал на Днепр, видел переправу советских войск. Был принят командующим армией украинских партизан. Ближайшие полтора-два часа передам двести строк». Ну, разумеется, в этой телеграмме все от первого лица, все в единственном числе — «выезжал», «видел», «был принят», — ни единого слова о том, что переправу наблюдали еще двадцать девять корреспондентов и с командующим армией украинских партизан разговаривал в этот раз весь корреспондентский корпус. «Молния» должна создать впечатление, что у собственного корреспондента абсолютная монополия на мелитопольскую поездку, и двести заветных строк должны быть забронированы, чего бы это ни стоило.
После того как «молния» уйдет, двести заветных строк должны быть выстрелены из Москвы в Лондон, если бы даже обвалилось небо. При одной мысли, что на чистой плоскости редакторского стола где-нибудь на лондонской Флит-стрит уже лежит текст первой телеграммы корреспондента, при одной этой мысли легкий озноб пробегает по сутулой спине почтенного газетчика, склонившегося над своей машинкой в холле наркоминдельского отдела печати. Главное — отлить эти двести строк. Первая волна уносит от берега всех тех, кто представляет агентства. Корреспондент агентства — натура особая: деятелен, осведомлен, оперативен, больше деловой человек, чем литератор. Его депеши лаконичны и хорошо документированы, в них факты и мысль точно соотнесены, хотя нередко телеграмма объемлет только факт. Никому еще не удавалось обскакать корреспондента агентства. Первая волна уносит от наркоминдельского берега корреспондентов агентств. Легко сказать «уносит». Если бы не стремительный «фиат» или «оппель», никакая бы волна не перебросила корреспондента с наркоминдельского холма на другой холм, который венчает здание Центрального телеграфа.
Много сложнее со второй волной. Этой волне надлежит быть самой мощной, ибо предстоит поднять наиболее многочисленный пласт корреспондентов — всех, кто представляет в Москве ежедневную прессу. Пересечь половину России, чтобы явиться в наркоминдельский холл и за два часа соорудить опус, — это ли не свидетельство того, что в самих стенах дома на холме сокрыта чудо-сила? На самом деле все проще: едва корреспондентский, ковчег покидает русскую столицу, газетчик обращается в акына — он слагает свой
