Бардин. Ирония, ее малая толика, что прозвучала в вопросе Егора Ивановича, не минула американца, он ее воспринял. — Очевидно, президент что-то предпринял или намерен предпринять?
Крейн энергично двинул плечами.
— Да, президент пытается отыскать это средство… — произнес Крейн и долгим взглядом оглядел Бардина: «Догадывается он, о чем пойдет речь?» — Скажу прямо, президент… как бы точнее выразиться, полагает, что господин Миколайчик выгодно отличается от своих коллег. Он разумен, терпим и избегает крайних оценок… Но, может быть, он выглядит так на расстоянии? — с пристальностью, чуть бесцеремонной, советник Крейн продолжал оглядывать Бардина. — Одним словом, у президента явилось желание повидать господина Миколайчика… Говорят, личное представление о слоне всегда точнее самого точного описания слона, не так ли? Еще говорят, что слон перестает упрямиться, как только с его пути убраны препятствия…
Он мигом забросил ногу за ногу и принялся смеяться, но, взглянув на Бардина, приумолк.
— Упрямство излечимо, как сказал наш общий друг Бухман, — заметил Бардин, дав понять гостю, что не теряет надежды получить послание, с которым тот пришел.
— Да, конечно, нет болезни, которая бы не лечилась, — ответствовал Крейн, но желания вручить Егору Ивановичу письмо Бухмана и в этот раз не обнаружил. — Приглашая господина Миколайчика, президент хотел бы лишь свободного разговора. Именно свободного, без того, чтобы вмешиваться в советско-польские дела или, тем более, обращаться к проектам, касающимся отношений между вами и Польшей. Америка понимает: как ни велика ее заинтересованность в польских делах, она не может сравниться в этом с Россией, для которой Польша — сосед, и сосед на западе главный, если это слово тут уместно… Повторяю, Америка понимает.
— Ну, что ж, понять — это в какой-то мере и сделать, — произнес Бардин, остановив внимание собеседника на этой формуле: Америка понимает…
— И последнее обстоятельство… — произнес Крейн и движением, неторопливо значительным, но хорошо рассчитанным, взял портфель, лежавший на стуле рядом, и извлек письмо. Американец давал понять: самое важное, что советник хотел сказать Бардину, он уже сказал. — Как кажется президенту, господин Миколайчик не предубежден против России. Он понимает, что неприязнь чревата последствиями прежде всего для Польши. К тому же предубеждение и прежде было плохим советчиком… — Он встал и все тем же рассчитанным жестом положил письмо Бухмана на стол Бардину, теперь уже не было никаких сомнений что он закончил тираду.
Поднялся и Бардин. Наступила та самая двухминутная пауза перед рукопожатием, когда разрешается говорить о пустяках и этим как бы демонстрируется добрый знак встречи и, пожалуй, подчеркивается, что все предыдущее было отнюдь не пустяковым.
— Ах, как жаль, что этой весной так быстро сошел снег, — оживился Крейн. — У нас в посольстве образовался круг лыжников, заводилой была мисс Гарриман! Надо отдать ей должное, она тут вне конкуренции, особенно с гор — вихрь!.. — Он измерил могучую фигуру Бардина чуть скептическим взглядом, вот когда карлик почувствовал свое превосходство перед великаном. — Вы ходите на лыжах, господин Бардин?
Егор Иванович даже голову вобрал от смущения, едва ли не сравнявшись ростом с Крейном.
— Только не с гор!..
Американец протянул руку с видом победителя: неизвестно, как ходит на лыжах по горам он, Крейн, но русский явно ходит по горам плохо, а это позволяет думать, что американец ходит хорошо.
Крейн ушел. Что-то было в этой встрече такое, что предстояло еще засечь и осмыслить. Только вчера еще казалось, что подготовка к вторжению напрочь отодвинула все прочие проблемы, отодвинула настолько, что казалось, они не существуют. Но, очевидно, так только казалось. Все было как прежде, сместились только сроки. Впрочем, и они уже не имели значения, если за пять минут до десанта мог возникнуть этот карлик, расцвеченный булавками и брелками, и сказать то, что он сказал только что.
30
Бардин явился на Калужскую, чтобы наскоро переодеться и уехать на прием к англичанам, где предполагал быть и Бекетов, но был смущен тем, что двери квартиры полуоткрыты и по комнатам гуляет сквозняк. Он окликнул Ирину, но ответа не последовало. Он прошел из комнаты в комнату и, достигнув кабинета, остановился, немало пораженный. Подобрав под себя ноги, Ирина спала в кресле. Старая Сережкина куртка, в которую она вырядилась до того, как забраться в кресло, была достаточно велика, чтобы скрыть ее целиком. Ему стало жаль ее до сердцебиения, до режущей боли в груди. «Ей нужна мать, ей нужна мать, — твердил он себе. — Никогда прежде она не нужна была ей, как сейчас… Надо объяснить это Ольге, надо, чтобы она этим прониклась — моим детям нужна мать. Вот явлюсь на эту станцию и начну крушить, разнесу вдребезги… Моим детям нужна мать, а ее нет у моих детей». Он мигом забыл про англичан и Бекетова, вот так, как был, в пальто и шапке, опустился на диван, обратив глаза на дочь. Только сейчас он заметил у кресла, в котором спала Ирина, Сережкины полуботинки, видно, она пришлепала сюда в этих ботинках. Куртка и ботинки? Что-то неодолимо печальное, непонятно сладковатое ощутил он, ему стало не по себе, и он не удержал вздоха, едва ли не громового, бардинского. Она открыла глаза.
— Ты давно здесь?
— Минут пять.
Она закрыла глаза и, казалось, вновь уснула.
— Вот так я и буду сидеть перед тобой? — спросил он. Эта суровость и прежде помогала ему совладать с печалью. — Ну, чего ты вырядилась, а? Я спрашиваю, чего вырядилась в Сережкино?
Она заплакала.
— Чего ты… раскисла? — бросил он все с той же нескрываемой строгостью, да, да, только в этой строгости, чуть напускной, и было сейчас спасение, только этой строгостью он и мог загасить боль, что полоснула сердце. — Что с тобой… да объяснишь ты мне?
— Где он есть такой… Климов Завод? — спросила она, не открывая глаз.
«Где на Руси Климов Завод? — подумал он не без тревоги. — Где он, Климов Завод, и почему его надо оплакивать горючими слезами? Климов Завод, Климов Завод… Да знал ли ты его или запамятовал, насмерть запамятовал?»
— Дался тебе этот Завод Климов… И почему надо слезы лить? Ну, ответь, что там?.. — он смотрел сейчас на нее в упор. — Сережка?.. — вымолвил он и вдруг увидел, как затряслись ее губы.
— Госпиталь… Климов Завод!
Вот так… живи и готовь себя к несчастью. Не к отраде светлой, не к радости, а к несчастью. Не все беды ты еще принял, что приходятся тебе по железному реестру войны. И куда как не оплачен долг твой жестокому богу.
— Ну, говори, что там? Я понимать хочу… Коли госпиталь, то жив? Письмо… или оказия? Человек явился с вестью? Ну, говори.
— Человек.
— Ну и что? Говори…
Он затрясся, закричал, взвив кулаки. Все, что он годами холил и пестовал в себе, называя выдержкой, в единый миг пошло в преисподнюю, все рухнуло.
— Говори, говори! — твердил он; казалось, изо всех слов, которые вызвала в нем жизнь, из того мира слов, большого и неисчислимого, что отслоили в его памяти годы, осталось только это одно. — Говори.
Да и она не могла совладать с холодом, что вдруг объял ее, ее трясло.
— Явился лейтенант… Чикушкин или Чибушкин… Сказал, что на Днепре, на перекатах, на быстрине, Сережка застудил почки, так застудил, что его свело в этакий кулачишко каменный. И еще сказал: можешь считать, что он был на том свете. Все наказывал лейтенант Чикушкин или Чибушкин: коли явишься на Климов Завод, то не пугайся, приготовь себя, одним словом…
Через четверть часа Бардин выехал — не хотел пытать ни Ирину, ни себя. А когда выехал, вдруг