Галуа. Из Вязьмы выехали с заходом солнца в надежде быть дома часу в одиннадцатом утра — время военное, ночью дорога полна машин.
— Вы полагаете, что Бардину легко расстаться с… заячьей шапкой? — спросил Галуа.
— Не думаю, хотя он и понимает меру вины… зайца.
— У зайца ушки на макушке! — засмеялся Галуа. Он любил ходкое русское словцо. — Заяц все рассчитал, хотя мне показалось, что Бардин видел в этом не только расчет, но и чувство искреннее. Бардин понимает: здесь была не только шкура, но и вера. Бардин — психолог! Было бы иначе, он бы послал зайца ко всем чертям!
— Но это та мера вины, которая искупается?
— Возможно.
Встреча с Бардиным не давала Галуа покоя. Вернувшись от Бардина, он просидел над своим блокнотом до полуночи. Разумеется, он все записал. И не только записал, но и по-своему объяснил. То, что он произнес сейчас, было какой-то деталью этого толкования. Тамбиев знал по опыту, Галуа имел обыкновение рассказывать Тамбиеву о вещах, заранее зная, что они известны Николаю Марковичу, и он, Галуа, не сообщит ему ничего нового. Галуа проверял на собеседнике одно из тех толкований, которое он намеревался дать событию в корреспонденции. Хитрый Галуа не просто выверял свою мысль, он ее стремился своеобразно легализовать. Если он поступал так, наверно, у него была в этом необходимость.
— Кто вы такой, Николай Маркович? — спросил Галуа, наклонившись, и засмеялся. Нельзя было понять, что означал этот вопрос и какая доля иронии была в него вложена. — Нет, нет, кроме шуток. Кто вы? Как-то вы говорили, что родные ваши живут где-то на Кубани.
— На Кубани, Алексей Алексеевич.
— Простите, они армяне?
— Да, тамошние… язык адыгейский.
Еще прошло с полчаса. Машина шла под гору. Шофер выключил мотор, стало тихо.
— А знаете, о чем я сейчас подумал?
— О чем, Алексей Алексеевич?
— Вспомнил свои питерские годы и подумал: с этим вашим происхождением вас, пожалуй бы, к Дворцовой, шесть[7], и на пушечный выстрел не подпустили бы… Вы понимаете, что это такое?
— Понимаю.
— Если понимаете, скажите…
— Вот это и есть советская власть, Алексей Алексеевич.
Он вздохнул.
— Жалею, что сказал вам все это…
— Почему?
— Дал возможность вам выиграть спор.
— А разве был спор?
— Был.
Машина подкатила к «Метрополю», когда кремлевские часы отсчитали десять тридцать. Корреспондентов встретил француз Буа. У него был грипп, и он остался в Москве. По словам Буа, немцы только что сообщили: в Москве соберется конференция трех.
Клин, оказавшийся рядом, почесал седой висок.
— А они не сообщили, что хотят отметить эту конференцию… ударом по Москве?
— Нет, об этом они ничего не сказали, — заметил Буа. Он не хотел принимать иронического смысла, который был во фразе Клина.
— Тогда об этом сообщаю я, — сказал Клин небрежно и, забросив за спину вещевой мешок, первым вошел в гостиницу. Не очень было понятно, радовал или огорчал его прогноз, который он сделал.
Старик Джерми, стоявший неподалеку, только пожал плечами.
— Простите, господин Тамбиев, он не хотел сказать ничего плохого, он просто любит сильные слова.
Тамбиев дождался Кожавина, чья машина подошла позже.
— Вы полагаете, что нам следует зайти на Кузнецкий, Игорь Владимирович?
— Да, мне так кажется.
Они пошли по Неглинной, завернули на Кузнецкий. Сейчас они шли в гору. Рядом гремел обоз с фуражом: два десятка подвод, одна за другой. Кони устали, видно, шли все утро, а возможно, и ночь. Конец длинный — от Мытищ, а то и от Болшева.
— «А все Кузнецкий мост…» — с невеселой бравадой произнес Кожавин, глядя на неширокую стежку просыпанной соломы, лежащую на плоской брусчатке. Видно, в это утро грибоедовская строка обрела смысл, какого не имела прежде. — Вы уже слыхали о конференции трех?
— Да, Буа сказал об этом Клину при мне…
— Значит, вам и прогноз Клина известен? — спросил Кожавин.
— Да, разумеется. Его убедила в этом поездка?
— Не только его, — сказал Кожавин.
Тамбиев хотел спросить: «Кого еще? Вас,
Игорь Владимирович?» — но смолчал. Да Кожавин и не хотел ждать, пока вопрос будет задан.
— Не очень хочется соглашаться с Клином, но он прав…
— Вы имеете в виду наступление немцев на Москву?
— По-моему, Клин говорил об этом.
18
Михайлов сказал Бекетову, что, судя по всему, Бивербрук поедет в Москву на конференцию трех. Михайлов хотел посетить Бивербрука в его министерской резиденции сегодня в три и просил Сергея Петровича быть с ним. Бекетов поблагодарил, сказав, что встреча с Бивербруком была бы и ему полезна.
Минуло два с половиной месяца с тех пор, как Бекетов прибыл в Лондон. Медленно, но верно Сергей Петрович постигал новые обязанности. Как ни своеобразна была жизнь посольства, она все больше становилась жизнью Бекетова.
Его глаз еще сохранил остроту видения, свойственную новым людям, и ухватывал то, что недоступно было другим. Очевидно, жизнь советского посольства в Лондоне напоминала посольскую жизнь в других столицах, но здесь было и нечто своеобразное. Это своеобразие облику посольства и всему его быту, как казалось Бекетову, во многом сообщил посол. Историк, не порывающий с наукой, он сумел с помощью каких-то только ему известных средств связать свои творческие увлечения с дипломатической практикой. Лингвисты, инженеры-энергетики, зодчие, становясь дипломатами, порывали со своей профессией. Михайлов, став дипломатом, не порвал с прежней профессией. И дело не только в том, что история ближе дипломатии, чем энергетика или архитектура, главное было в верности призванию, в решимости служить ему до конца. Разумеется, сочетать жесткие дипломатические будни с творческим трудом вряд ли мог даже Михайлов, но осмысливать происходящее, накапливать записи, накапливать впрок с намерением реализовать это в обстоятельном труде, который нужен людям, это Михайлов умел.
И еще он умел подметить в человеке искру божью и сберечь ее — и здесь у Михайлова был дар. Протянув руку к стопе деловых бумаг, лежащих на письменном столе, Михайлов, казалось, к удивлению своему, вдруг обнаруживал рукопись о таможенных законах, установленных Петром, или рукопись обстоятельной работы об известной стачке английских горняков. «Вот, прислал доцент из Саратова. Поймал меня, когда я был последний раз в Москве, а сейчас настиг, представьте себе, настиг в Лондоне!.. Если есть желание, могу дать прочесть, прелюбопытная работа!» И, взяв на ночь рукопись саратовского доцента, Бекетов действительно убеждался, что она принадлежит перу человека способного: в этой работе и знание