преследовать врага вплоть до полного разгрома. Третий — Советское правительство заявляет, что оно не стремится к приобретению какой-либо части румынской территории или изменению общественного строя Румынии.
Пресс-конференция закончилась в двенадцатом часу ночи, и тут же асфальтовый пятигранник вокруг памятника Воровскому ожил: как по команде, двенадцать инкоровских малолитражек шумной и нестройной стаей устремились вниз по Кузнецкому, имея целью, разумеется, телеграф — он прекращал прием телеграмм в двенадцать.
На пятиграннике остались лишь корреспонденты, не обремененные многосложными обязанностями и привилегией представителей агентств.
— Вы заметили, русские обратились к этому заявлению так быстро, как они это не часто делают, — заметил Галуа, выбираясь с площади на тротуар. — В подтексте желание успокоить Черчилля, для которого красное знамя на Балканах — все равно что красное знамя на Мальте…
— Нет, не столько Черчилля, сколько Рузвельта, — заметил Баркер. — Черчилль останется Черчиллем, и тут ничего не поделаешь. Другое дело — американец!..
— Рузвельт? А знаете, тут есть свой резон…
Тамбиев возвращался в отдел вместе с Грошевым.
— Однако мы управились быстро, — сказал Грошев. Казалось, в том факте, что управились быстро, для него было больше печали, чем радости. Грошева можно было понять.
Корреспонденты не часто встречались с наркомом. Если же такая встреча состоялась, в ней был смысл только в одном случае: необходим диалог. У корреспондентов не было сомнений, что диалог состоится, казалось, такой диалог в самом замысле встречи. Ну конечно, момент особо ответствен, но и в этих условиях открытый разговор был предпочтительнее молчания. Нарком, надо думать, понимал это больше, чем кто-либо, и все-таки ушел от разговора, ушел, не очень скрывая своего намерения. Он не сделал бы этого, если бы у него не было причин, причин веских… Но свое понимание факта было и у корреспондентов. Они могли подумать: в нынешней обстановке на такой разговор с мировой прессой здесь имеет право лицо первое, второе уже подобного права лишено. Если у корреспондентов могла возникнуть такая мысль, в этом было для нас немного пользы… Невесело заметив: «Однако мы управились быстро», — сдержанный Грошев дал свою оценку факту.
У Тамбиева было дело в ТАССе на Тверском бульваре. Завидная возможность пройти вечерней Москвой. Вспомнил, как однажды шел этой дорогой с Глаголевым. Истинно, минула вечность с тех пор, как Николай Маркович видел последний раз генерала. В Москве сказывали, что Глаголева по давней привычке потянуло к южным да западным славянам — видели его в Минске, потом в Одессе… В Одессе? Не Софа ли предсказала путешествие старого генерала в милую Одессу? Софа… Возникло желание пройти к Никитским, проникнуть в неоглядную мглу двора с куполообразными ветлами, постоять у темных глаголевских окон.
Тамбиев уже устремил шаги к Никитским, когда услышал позади себя характерный, с гундосинкой голос Галуа:
— Николай Маркович, вот неожиданность, да вы ли это? — Без видимых причин на то Галуа закружил, припадая на больную ногу, того гляди пустится в пляс. — Вот был тут в одной старомосковской семье… Знаете, что вспомнили? Празднование трехсотлетия дома Романовых и комету Галлея… Нет, что ни говорите, а был в этой комете некий знак!.. — Он вдруг затих, опасно накренившись, вот-вот потеряет равновесие и завалится. — Что ни говорите, а есть инстинкт предчувствия…
— Это вы о комете, Алексей Алексеевич?..
— Нет, о вас, Николай Маркович!.. Вот сейчас подумал, надо побывать у Николая Марковича, и вдруг… бац, вы как из-под земли!.. Не хочешь, а подумаешь: есть эта сила, что сильнее нас! — Он вдруг помрачнел. — Сегодня встретил Клина в «Метрополе», а он смотрит на меня и хохочет. «Ты что смеешься, дурак?» А он хохочет пуще прежнего. «Дурак-то не я. Честное слово, не я! Ты вот скажи мне, Галуа, где твой друг Хоуп?» Вот так-то…
— А где он на самом деле, Хоуп? — спросил Тамбиев.
— А бог его знает!.. — воскликнул француз и с печальной пристальностью оглядел Тамбиева. — Поехал к жене и пропал… Не хочешь верить Клину, да поверишь…
— Поверишь?..
— Я сказал: «Не хочешь верить…» — Они замедлили шаг, замедлили невольно. — В этом мире все так нелегко… схлестнулось, что, кажется, опыта твоей жизни недостаточно, чтобы понять. Трудно, трудно… Николай Маркович.
— Да…
— Сколько раз я разуверялся в людях, а вот твержу, как молитву: «Не спеши назвать человека сволочью…»
— Вы это сказали Клину, Алексей Алексеевич?
Он остановился.
— Вы полагаете, я не способен это сказать?
— Нет, я хотел спросить: сказали?..
— Придет время, скажу…
Под ногами их крошилась листва, в этом году она начала опадать раньше. Пахло пылью, горьковато- терпкой, замешенной на сухой крошке опавших листьев; касаясь губ, эта пыль отдавала горчинкой.
— Говорят, наш большой караван готов двинуться на Балканы, так? — произнес он, оживившись, его хмарь точно рукой сняло. — Наверно, район Ясс? Простите меня, но в тот раз Молотова я понял именно так… Нет, я птица стреляная, и мне надо говорить напрямик: Ботошани и Дорохой? Верно?
Он исчез, точно растаял во тьме. Только и остались что его едко привередливые слова про Ботошани и Дорохой да этот вопрос, заданный с пристрастием: «Вы полагаете, я не способен это сказать?»
А Тамбиев и в самом деле пришел в этот вечер к Никитским и, проникнув во двор с куполообразными ветлами, надолго остановился у темных окон глаголевского особняка. Казалось, в молчании да во тьме окон сокрыто вещее, Софино, надо только дотянуться до двери и грохнуть в нее кулаками, расколотив вдребезги это молчание и эту темь.
Когда до отлета в северорумынские города оставался день, Тамбиев узнал, что к Грошеву явился с протокольным визитом новый польский корреспондент.
— Хочу представить вам новенького, Николай Маркович, минут через пятнадцать приглашу, — позвонил Тамбиеву Грошев. — Быть может, есть резон предложить ему поездку в Румынию?
— Ну что ж, резон определенный, — мог только ответить Тамбиев, опыт ему подсказывал, что процессу акклиматизации нового корреспондента поездка немало способствует.
Когда Николай Маркович вошел к Грошеву, первое, что он увидел, обратив глаза на человека, который сидел сейчас к нему спиной, это худые плечи, как у всех сутулых, поднятые. Казалось, человек воспринял приход Тамбиева этой своей сутулой спиной, встал.
— Здравствуйте, товарищ Тамбиев, узнаете?
Только природная щеголеватость и спасла пана Ковальского, иначе к военному мундиру так быстро не привыкнешь, магистр прав чувствовал себя в военной форме так, будто бы никогда не был штатским.
— Как не узнать? Ока?
— Да, товарищ Тамбиев… Ока, Ока, — он говорил на польский манер: Ока. — Вот товарищ Грошев предложил слетать в Румынию… Вы полагаете, за неделю управимся?
— Мне так кажется, пан Ковальский.
— Тогда я готов.
Поутру они вылетели. В самолете было не жарко. Точно птица, почуявшая ненастье, пан Ковальский сидел на своем железном насесте нахохлившись, его обильные седины выбились из-под конфедератки и закрыли поллица.
— Как у всех стариков, спина мерзнет, — признался поляк, смешно двигая плечами. — Все в моей власти, а вот с этим не могу совладать, мерзнет, окаянная.
Тамбиев захотел помочь старому человеку, он выпросил у запасливых летчиков меховую безрукавку,