всех решений, официальных и неофициальных, достигнутых маршалом Сталиным и президентом Рузвельтом… Гопкинс последнее время чувствовал себя плохо, нельзя сказать, что состояние его здоровья улучшилось, но он решил ехать в Москву, так как находит положение серьезным, но не безнадежным, он считает, что нынешнюю тенденцию можно приостановить…

Гопкинс продолжал говорить; быть может, этот его монолог складывался с той самой поры, как Гарриман и Болен явились к нему в Джорджтаун и подали мысль о поездке в Москву. В те долгие часы, когда самолет шел над Атлантикой, Гопкинс как бы видел перед собой своего русского собеседника и говорил с ним… А возможно, все возникло сию минуту, а поэтому и было таким эмоциональным, не явись это сейчас, вряд ли нашлось бы место чувству — на торных тропах трава растет плохо. Гопкинс сказал, что не хотел бы вникать в существо причин, изменивших отношение американцев к СССР, но, видно, это было уже сильнее его — продолжать разговор, не говоря о причинах, значит лишить разговор смысла.

Итак, что же послужило причиной того, что Гопкинс назвал событиями шестинедельной давности? Гопкинс отметил, что у президента Рузвельта была своя концепция американской политики: он считал, что Америка не должна отстраняться от положения дел в мире, независимо от того, о какой части земного шара идет речь. Очевидно понимая, что этот тезис может быть понят как претензия на некий экспансионизм Штатов, Гопкинс не без известного умения скорректировал его. Он сказал, что именно эта концепция явилась первопричиной того, что Рузвельт и Сталин, оказались за одним столом переговоров. И вот что характерно: полагая, что интересы Советского Союза в такой же мере, как и Соединенных Штатов, имеют мировой характер, Рузвельт не мог отказаться от убеждения, что обе наши страны могут разрешить любые споры, возникающие между ними. Ялта укрепила президента в этом мнении. Тем большую озабоченность вызвала в Штатах неспособность союзников реализовать ялтинские решения по Польше…

Ну вот, все обрело свои истинные очертания, Гопкинс кончил. Неизвестно, что скажет эмиссар американского президента, когда он явится сюда завтра и послезавтра, но главное он уже сказал. Итак, Польша, а если быть точным, то польская глава ялтинских решений. Последнюю реплику Гопкинс обратил прямо к своему собеседнику, американец ждал его ответа. Возникал диалог, как можно было догадаться, нелегкий.

— Причина неудач: Советский Союз хочет иметь дружественную Польшу, а Великобритания хотела бы возродить на наших границах систему «санитарного кордона»… — заметил русский и откашлялся — когда он долго не говорил, голос не очень повиновался ему, он должен был разогреть его в ходе беседы.

Гопкинс не отверг этой формулы, он всего лишь отмежевался от того, что американцы имеют к этому отношение.

— Я говорю только об Англии, — тут же реагировал Сталин, его устраивало желание Гопкинса отмежеваться от англичан. — Английские консерваторы не хотят дружественной нам Польши, — уточнил советский премьер, в этой фразе было заключено едва ли не существо того, как понимали проблему русские.

— Соединенные Штаты хотят дружественной Советскому Союзу Польши, — произнес Гопкинс с видимой искренностью, для него тут не было проблемы. — Соединенные Штаты хотят, чтобы все страны, имеющие общую границу с СССР, были дружественны вашей стране. — Эмиссар президента, как можно было понять, искренне верил: «Соединенные Штаты хотят…»

— Если это так, то нетрудно договориться о Польше, — заметил русский, не скрыв своего удовлетворения, — вопрос был смещен в сферу, где позиции сторон обозначились достаточно точно.

Наверно, до этой минуты говорить о повестке дня предстоящих переговоров было рано. Сейчас, когда подступы к обсуждению польских дел были определены, можно было уточнить и повестку дня. Гопкинс назвал ее: новая встреча трех, состав Контрольного совета для Германии, война на Тихом океане и вступление СССР в эту войну. С той же лаконичностью, с какой это сделал американец, русский ответил: советская сторона согласна, чтобы встреча трех состоялась в Берлине. Сталин послал соответствующую телеграмму Трумэну: если американскую сторону в Контрольном совете будет представлять Эйзенхауэр, то советская уполномочит Жукова; третий вопрос, как отметил советский премьер, ему необходимо обсудить с его советниками, Гопкинс получит ответ позже. Гопкинс спросил, не хотел бы его собеседник поставить перед ним, Гопкинсом, какие-то вопросы и таким образом как бы расширить повестку дня. Русский ответил и на этот вопрос утвердительно, дав понять, что в ходе дальнейших встреч не преминет это сделать.

В беседу осторожно вступил посол Гарриман, до сих пор хранивший молчание. У посла была своя манера беседы. Лишенная внешнего блеска, его речь, казалось, полна была скрытой страсти. Он говорил убежденно, заставлял слушать. Посол заметил, что президент Трумэн, направляя Гопкинса в Москву, был верен определенному замыслу. Он послал человека, который, как это знает маршал Сталин, не только был близок президенту Рузвельту, но был известным сторонником сотрудничества с Советским Союзом. Президент Трумэн, облекая Гопкинса его нынешними высокими полномочиями, просил его поговорить с маршалом Сталиным так откровенно, как это любит советский премьер…

Вряд ли все сказанное Гарриманом не было ведомо тем, кто собрался в кремлевском кабинете Сталина, но такова природа человека: иногда и общеизвестное может вызвать чувство благодарности, казалось, именно этих слов сегодня и недоставало.

Но Гарриман продолжал, он отметил, что у Соединенных Штатов сложились тесные отношения с Великобританией. Они, эти отношения, берут начало еще со времен американской революции. Вместе с тем у советской стороны сформировались свои отношения с британской державой, и с этим, как можно было понять посла, Америка должна считаться. Хотя президент Рузвельт и полагал, что у трех держав особая ответственность за судьбы мира, желательно, чтобы Россия и Америка отдельно (Гарриман не искал слов, он сказал: отдельно!) обсуждали проблемы, которые являются предметом их особого интереса. Последнее следует рассматривать как одну из причин поездки Гопкинса в Москву.

Русский, внимательно слушавший Гарримана, откликнулся на его замечание репликой, к какой обращался не часто, он сказал, что слова посла правильны и уместны весьма. Как ни приятны были Сталину комплименты посла в адрес Гопкинса, не это предопределило его отношение к словам Гарримана, а все то, что сказал американец о Великобритании. Конечно, Гарриман не мог пойти так далеко, чтобы согласиться с мнением русского о санитарном кордоне, но в подтексте того, что сказал сейчас американский посол, могла быть и эта мысль.

Утром следующего дня, как было условлено, Бардин повез Бухмана в Загорск.

С ночи пошел дождь и пригасил краски майского поля и леса, но и в этом было свое очарование — за Пушкином дорога вошла в лес, и березы встали рядом. Иногда они, как облака, налетали белоствольной рощицей, и тогда, казалось, день светлеет. Бардин любил эту подмосковную дорогу — происходил некий фокус, психологический: она была немногим севернее, чем дорога, идущая на юг от Москвы, а отождествлялась все-таки с севером. Все чудилась в ней и тускловатость русского севера, и, как сегодня, холодная мглистость его припоздавшей весны.

— Вчера Гарри долго не ложился спать, и я повел его к этому… Сан-Францисскому мосту… — заметил Бухман, очевидно, рассчитывая, что распечатает любопытство собеседника и дождется вопроса, который даст ему возможность сказать то, что он намеревался сказать, но Егор Иванович смолчал — в подобных обстоятельствах молчание способно растревожить собеседника больше, чем иной вопрос.

И вновь машина окунулась в пену белоствольных рощ. Бардин вспомнил свое первое путешествие в Загорск со стайкой своих однокашников. В памяти остался многоцветный посад — наверно, детским глазам краски видятся резче — и тугой пучок необычных слов, настолько необычных, что их больше, пожалуй, в жизни и не встретишь: Надвратная церковь, Уточья башня, церковь Зосимы и Савватия, Никоновский придел, трапезная, Надкладезная часовня, Луковая башня… Бардин теперь не помнит, чем вызваны названия монастырских башен — Уточья, Пивная, Луковая, — но гипноз названий был неотразим: Уточья в его представлении была похожа на утку, пивная — на квадратный чан с пивом, Луковая, разумеется, на луковицу, выдернутую из земли и перевернутую так, чтобы корень обратился к небу. И еще осталось в памяти из всего, что видел, золотое шитье Ксении Годуновой, дочери царя Бориса, расшитое ее искусной и, так казалось тогда, печальной рукой. И еще помнит Бардин, как возликовал, когда разыскал в истории Борисова царствования пять драгоценных строк о Ксении, которые потом, печалясь и радуясь, повторял, как стихи: «…отроковица чудного домышления, зелною красотою лепа… очи имея черные великы, светлостию блестаяся… писанию книжному навычна, многим цветяша благоречием, воистину во всех своих делах

Вы читаете Кузнецкий мост
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату