военными знаниями, сколько забывать себя. Машина уравниловки работала вовсю. Не просто стать солдатом, не просто быть готовым к защите отечества, — но не помнить более о своей личности, индивидуальности, стать послушной машиной. Прежде всего нас учили не интересоваться прошлым. Исподволь, но настойчиво нам вдалбливали на политзанятиях, по радио, телевидению, в кино, газетах, что все люди всех народов нашей страны чуть ли не с каменного века только и желали стать советскими. Дело доходило до того, что когда какой-нибудь капитан ругал Пугачева за то, что тот не был марксистом, никто не смеялся.
Москвич спал с открытыми глазами, а таежник, быть может, думал: «А черт его знает, может и правда. Сравнивать ведь не с чем».
Старые любомудры говорили: «Когда человека гнут — он ломается». Гнуть можно тихо, незаметно, годами. В армии ломание усиливается, в армии, где человек беззащитен, власть пытается довести его до кондиции, делает все, чтобы он стал прежде всего советским. Когда русский становится прежде всего советским — он может стрелять в русских людей, если ему прикажут. Он может вообще стрелять в людей, раз у него отобрали прошлое и убедили его в том, что его единственная родина — не народ, не страна, а советская власть.
Внешне старые любомудры как будто правы. Как будто сломали человека. Но вот москвичу понадобилась шишка на макушке, чтобы внезапно осознать, что он не только советский, не только солдат, а еще и русский человек, мало того, что русские люди бывают разные. Он после подружился с таежником. Часто в простом быту познается великое. И солдат сознает, что он русский до мозга костей, до потрохов.
Счастливые солдаты
Воинский эшелон с призывниками — как бы движущаяся граница, все дальше отдаляющая человека от гражданской жизни. В вагонах сидят люди, никогда ранее друг друга не видевшие. Если бы каждый не получил повестку — не встретились бы никогда, проживи они еще хоть по сто лет. И вправду, какая роковая случайность может столкнуть лбами гуцула и, скажем, южно-сахалинца? Армия.
А вот если напялят на всех обмундирование, стиснут всех в тисках устава, будут водить строем в баню, да на обед, оголят черепа под машинку в честь черт знает какой гигиены — вот тогда действительно все вместе, тогда воистину так повстречались, что и деваться друг от друга некуда.
Моя граница началась во Львове, двигалась через весь Советский Союз и остановилась во Владивостоке, где я вместе со всеми и стал солдатом.
Дни в пути каждый переживал по-своему. Я утешал себя тем, что моя вздорная жизнь и не могла иначе обернуться на данном этапе. И старался как можно больше спать. Один городской, как и я, все не мог простить себе, а заодно и всему миру, что не добрал на экзаменах одного-двух баллов и не прошел в институт. Ко всему его мутило от баланды, которую доставляли из вагона-кухни. Другой, приблатненный парень, рвал струны инструмента, отдаленно напоминающего гитару, и пел об утерянной свободе. Он так долго пел о свободе, что в вагон пришел лейтенант, старший по вагону, и молча разбил вдребезги это подобие гитары. Молчание окутало призывников. Парень, выйдя из оцепенения, стал орать, что не собирается служить родине, которая кормит своих защитников хуже, чем совхозных свиней, что не собирается любить армию, которая разбивает музыкальные инструменты.
Лейтенант вновь вошел в вагон и сказал: «Я тебе покажу свободу», и разбил в кровь лицо парня. Тот даже не понял, что нужно защищаться. Еще не доехав до конца границы, еще не став официально солдатом — он был уже духовно сломлен.
С верхней полки отделения общего вагона, в котором я ехал, раздался полный иронии голос: «Поняли теперь, бараны, зачем революцию делали? Не поняли? Для того, чтобы в армии не именем царя, а именем народа вам, народу, морду били». На счастью, парня не услышал лейтенант, и никто никому на него не донес. Мне было странно слышать такие слова.
Когда после, уже в части, мы подружились, он мне рассказал, что его отец, украинец-галичанин, четыре года во время Второй мировой войны воевал против немцев. Когда пришли советские войска, стал воевать против них, стал воевать за Родину, как выразился парень. Пришли советские карательные войска — это было в тысяча девятьсот сорок шестом-сорок седьмом годах. Тогда мать отнесла его в ближайший городок к двоюродной тетке. Это его и спасло. Десятки и десятки деревень были снесены с лица земли, тысячи и тысячи женщин, стариков и детей погибли. Боеспособных мужчин либо расстреливали на месте, либо вешали. Отца повесили. Мать изнасиловали и убили. Сестра и брат погибли в горящей хате. Оставшихся в живых погнали к станции, посадили в эшелоны и без отдыха погнали в Сибирь, Участок земли, поколениями принадлежащий их семье, отобрали. Только несколько лет назад некоторые, оставшиеся в живых, умудрились вернуться в родные места. Они, ставшие уже русскими, рассказали подробно о прошлом. Парень закончил свое повествование: «И вот теперь я служу и защищаю с этим автоматом и с нашими гаубицами власть, которая убила всех моих близких. Служу — а что остается еще делать? А небось русских в тех карательных войсках много было — большинство».
Помню, я тогда взбеленился, сказал ему: «Ты вот русских ругаешь, а ведь им было хуже всех, им и сегодня хуже всех. В нас всех убили чувство, при помощи которого человек различает по-человечески добро и зло. Случился бы теперь бунт где-нибудь в Оренбурге, послали бы нас туда — ты бы не стрелял? Куда бы ты делся!» Галичанин мне ответил: «Против русских я ничего не имею, я про них сказал не со злостью. Ты вот русский, а мне друг. Калушенко — друг, Судак — друг».
Что и говорить, в том эшелоне-границе было много разного люда. Все стали солдатами и большинство дослужило и вернулось домой. Кто по месту прописки, а кто, воспользовавшись наличием военного билета, постарался начать в новом месте новую жизнь.
В том эшелоне было и много странно счастливых ребят, для которых сидеть в набитом битком вагоне семнадцать суток было радостной переменой в жизни. Им было по душе, что бесплатно выдают еду, что можно сидеть, скрючившись, и не работать. Они никого ни в чем не винили. Лейтенант, разбивший лицо парню с гитарой, был для них довольно злым бригадиром — только и всего. Они видели возвратившихся с военной службы односельчан, грудь которых была усыпана значками, и слышали от них разные веселые истории о случаях в строю, о романтических приключениях на зимних, осенних и летних учениях. Сами демобилизовавшиеся, выдумывая, видимо, начинали верить в свои вымысел. Необходимая в каждой армии дисциплина становилась в их сознании детской игрой в беспощадность. Многие из этих странно-счастливых людей думали что, мол, лучше перемена к худшему, чем неподвижное зловонное вчера.
Новый год
Наступление очередного Нового года празднуется, как известно, повсюду. В армии тоже. Офицеры от младших до старших чинов и звании знают, что напьются все, до последнего солдата. Даже некоторым арестантам на гауптвахте что-нибудь перепадет, если о них не забудут друзья. На работу 31 декабря арестантов-губарей тоже не погонят, если комендант будет в настроении, а начальник караула — хороший мужик. Могут и подтопить. Могут и не глядеть — курит или не курит в своей камере губарь, не говоря уже о том, что совершивший проступок солдат может найти в своей обеденной баланде почти съедобный кусок мяса. Могут даже, но это уж совсем в виде исключения, отпустить на день-два раньше установленного срока. Многое может начальство под Новый год. И, чего скрывать, иногда кое-кому везет.
Бывают и увольнения — так называемые новогодние. Но в городе под Новый год солдату в увольнении, конечно, хуже, чем в деревне — в городе много патрулей, и патрули эти злы, как черти. Сам патрулирующий в городе напиться не может — кругом бродят патрули других частей и особые комендантские. Все они как в страшном заколдованном кругу. Потому и злы. Закачается солдат в увольнении, расстегнет пуговицу, забудет отдать честь — тотчас бросятся к нему злые патрульные. Могут пнуть ногой, могут и избить. Солдаты будут бить солдата, потому что он во хмелю, а не они. Лейтенант