«да» или пустячное «нет», хватит, чтобы уничтожить драгунский полк. Все же я не отчаиваюсь, пока, говоря о том, кто я, где я, о том, что я себя не терплю, что отсюда не ухожу и здесь кончаю. И если чуда не происходит, то исключительно благодаря методу, которому, не спорю, я отчасти привержен. Тот факт, что Прометей искупил свое прегрешение через двадцать девять тысяч девятьсот семьдесят лет, оставляет меня, естественно, холодным, как камфора, ибо между мной и этим негодяем, который насмеялся над богами, изобрел огонь, изуродовал глину и приручил лошадь, одним словом, угождал толпе, нет, по-моему, ничего общего. Но упомянуть его стоило. Итак, смогу ли я говорить о себе и об этом месте, не покончив с нами обоими, сумею ли я когда-нибудь замолчать — существует ли связь между двумя этими вопросами? Обойдемся без прений. Их не так много, этих спорных вопросов, возможно, всего один.
Все эти Мэрфи, Моллои, Мэлоны голову мне не задурят. Они заставили меня терять зря время, страдать ни за что, говорить о них, а ведь для того, чтобы прекратить говорить, мне следовало говорить о себе, об одном себе. Но я только что упомянул, что говорил о себе, говорю о себе. Плевать на то, что упомянул. Сейчас, впервые, я заговорю о себе. Думаю, я был прав, перечислив страдальцев, мучившихся моей болью. Я ошибался. Они никогда не мучились моей болью, их боль — ничто, по сравнению с моей, одно название, которое я смог оторвать от себя, чтобы засвидетельствовать правду. Пусть они все исчезнут, они и все остальные, те, кого я использовал, и те, кого не использовал, верните мне боль, данную вам взаймы, и сгиньте из моей жизни, из моей памяти, из моего ужаса, из моего позора! Сейчас, кроме меня, здесь никого нет, никто не кружит вокруг меня, никто не приближается, никто ни с кем не встречался перед моими глазами, этих тварей никогда не было, только я и черная пустота — мы были всегда. А звуки? Нет, все тихо. А огни, о которых я столько распространялся, им тоже исчезнуть? Да, долой их, здесь нет света. Даже серого, черного следовало бы сказать. Ничего, кроме меня, о котором я ничего не знаю, не считая того, что я не издал ни звука, и этой черноты, о которой я тоже ничего не знаю, не считая того, что она черна и пуста. И, значит, именно об этом, а я ведь вынужден говорить, я буду говорить до тех пор, пока в этом не отпадет необходимость. А Базиль и его шайка? Не существуют, сочинены для того, чтобы объяснить, забыл что. О да, все ложь, Бог и человек, природа и дневной свет, сердечные излияния и средства понимания, все это бесстыдно выдумано, мною одним, без чьей-либо помощи, ибо никого нет, чтобы отдалить час, когда я должен заговорить о себе. О них больше ничего не будет.
Я, о котором я ничего не знаю, я знаю, что глаза мои открыты, потому что слезы льются из них непрерывно. Я знаю, что сижу, положив руки на колени, потому что чувствую давление на крестец, на подошвы, на ладони, на колени. На ладони давят колени, на колени давят ладони, но что давит на крестец, на подошвы? Не знаю. Позвоночник мой опоры не имеет. Я упоминаю эти подробности, чтобы удостовериться, что не лежу на спине, с поднятыми и согнутыми ногами, с закрытыми глазами. Полезно с самого начала установить положение тела, прежде чем перейти к более важным вопросам. Но почему я утверждаю, что взгляд мой устремлен прямо передо мной, как уже говорилось? Я чувствую, что спина моя выпрямлена, шея напряжена, не повернута и кончается головой, как палка — набалдашником. Неуместное сравнение. Потом, есть еще поток слез, стекающих по лицу, и даже ниже, по шее, что исключалось бы при опущенной или задранной голове. Но не надо смешивать прямую голову с прямым взглядом, а также вертикальную плоскость с горизонтальной. Однако вопрос этот, в любом случае, второстепенный, так как я ничего не вижу. Одет ли я? Я часто задавал себе этот вопрос, но всякий раз сбивался неожиданно на разговор о шляпе Мэлона, пальто Моллоя или костюме Мэрфи. Если и одет, то очень легко, ибо чувствую, как слезы стекают по груди, по бокам и ниже, по спине. Да, я поистине купаюсь в слезах. Они собираются в моей бороде, и оттуда, когда ее переполняют, — нет, никакой бороды у меня нет, и волос тоже нет, большой гладкий шар на плечах, лишенный подробностей, не считая глаз, от которых остались одни глазницы. И если бы не слабые свидетельства ладоней и подошв, отвести которые до сих пор не удалось, я бы с удовольствием решил, что по форме, а возможно, и по содержанию, я представляю собой яйцо, с двумя отверстиями, расположение которых не важно, чтобы не дать ему лопнуть, ибо его содержимое жидкое, как слизь. Но тише, тише, иначе я не доберусь. Итак, единственная одежда, которая приходит мне сейчас на ум, это обмотки и, может быть, еще несколько тряпок, кое-где. И никаких непристойностей. Да и почему у меня должен быть половой орган, если нет носа? Отпало уже все, все, что торчит: глаза, волосы, без следа, упали так глубоко, что не слышно было звука падения, возможно, еще падают, волосы, медленно-медленно, оседают как сажа, падения ушей я не слышал. Злые и ненужные слова, рожденные духом старой злобы, я придумал любовь, музыку, запах цветущей смородины, все от меня уходит. Органы, наружная сторона, представить легко, какой-то бог — это неизбежно, их представляешь, это легко, боль притупилась, ты задремал, на мгновение. Да, Господь, подстрекатель покоя, я никогда не верил, ни секунды. Больше никаких пауз. Сумею ли я ничего не сохранить, ничего из того, что породило мои бедные мысли, что скрыто под словами, пока я прячусь? И эти слезящиеся впадины я тоже высушу, закупорю их, вот так, готово, нет больше слез, я — большой говорящий шар, говорящий о том, что не существует или, возможно, существует, как знать, да и неважно. Ах да, позвольте переменить пластинку Почему, в конце концов, шар, а не что-нибудь другое, и почему большой? Почему не цилиндр, крохотный цилиндрик? Или яйцо, средних размеров яйцо? Нет, нет, все ерунда, я всегда знал, что я круглый, твердый и круглый, не осмеливаясь признаться в этом, без шероховатостей, без щелей, невидимые, может быть, и есть, или огромные, как Сириус из созвездия Большого Пса, это сравнение ни к чему не обязывает. Важно то, что я — круглый и твердый, а не какой-нибудь неправильной формы, и не имею впадин и выпуклостей, как следствия ударов, но с объяснениями я покончил. От всего остального отрекаюсь, в том числе от дурацкого черного света, который мне внезапно показался предпочтительнее серого, чтобы окружать меня. Чепуха вся эта болтовня о свете и мраке. И как я в нем блаженствовал. Но качусь ли я, как настоящий шар? Или пребываю в равновесии, на одном из моих бесчисленных полюсов? Сильнейшее желание выяснить все одолевает меня. Какую пространную речь можно произнести по поводу этого, на первый взгляд, вполне законного желания. Но толку от нее никакого. Да, между мной и правом на молчание, живым покоем, простирается все тот же старый урок, некогда выученный наизусть, я его не отвечу, не знаю почему, возможно, из-за боязни замолчать, или считая, что сойдет и так, и, значит, предпочитая ложь, чтобы остаться спрятанным, неважно. Но сейчас я отвечу этот урок, если вспомню его. Под небесами, на дорогах, в городах, лесах, полях, на побережье и на море я не всегда был грустен, я терял время, отказывался от своих прав, страдал бессмысленно, забывал урок. Потом — маленький ад, по собственному выбору, не слишком мучительный, несколько милых погибших душ, чтобы не прекратились стоны, вздохи и далекие вспышки жалости, дожидающиеся своего часа, чтобы испепелить нас. Я говорю, говорю, потому что должен, но я не слушаю, я вспоминаю урок, свою жизнь я знал и не исповедовался, вероятно, поэтому мне иногда не хватает ясности. И сейчас, возможно, я снова буду вспоминать свой урок, аккомпанемент языка, не моего. Но вместо того, чтобы говорить то, что мне говорить не следовало и что я больше не скажу, если смогу, и что я, может быть, скажу, если смогу, не сказать ли мне что-нибудь другое, пусть даже неуместное? Попробую, попробую в еще одном настоящем времени, пусть даже оно будет не мое, без пауз и без слез, без глаз, без рассуждений. Итак, предположим, что я пребываю в покое, хотя это и неважно, или в вечном движении, в воздухе или в контакте с другими поверхностями, или что я иногда двигаюсь, а иногда пребываю в покое, и так как я ничего не чувствую, ни покоя, ни изменения, то ничто не может послужить отправной точкой для суждения по этому вопросу, что было бы неважно, имей я несколько общих понятий, тогда я с успехом использовал бы разум, однако я ничего не чувствую, ничего не знаю, а что касается мышления, то я мыслю ровно настолько, чтобы не замолчать, а это мышлением не назовешь. Поэтому не будем ничего предполагать, ни моего движения, ни наоборот, это надежнее, так как все это неважно, и перейдем к тому, что важно. Что именно? Быть может, этот голос, который говорит, зная, что лжет, безразличный к тому, что говорит, слишком старый, возможно, и слишком униженный, чтобы произнести когда-нибудь последние слова, прекрасно зная свою бесполезность и бесполезность знания бесполезности, слушающий не себя, а нарушаемое им молчание, из которого, возможно, придет день, когда свершится неприметно пришествие и прощание? Вопросов я больше не задаю, вопросов больше нет, не знаю больше вопросов. Голос исходит от меня, он наполняет меня, звучит во мне, он не мой, я не могу заставить его замолчать, не могу помешать ему рвать меня на части, мучить меня, уничтожать. Голос не мой. Голоса у меня нет, у меня нет голоса, но я должен говорить, это все, что я знаю, я кружусь по его кружению, о нем я должен говорить, им, который не мой, но может быть только моим, потому что, кроме меня, здесь нет никого или, если есть те, кому он мог бы принадлежать, они ко мне не приближались, я не буду сейчас это выяснять, некогда. Возможно, они наблюдают за мной со стороны, я не возражаю, поскольку их не вижу, наблюдают как за лицом уже