разновидность существования, которую «мне», как я есть сейчас, постичь не дано, значит, христианской Церкви надлежит освободиться от доктрины райского вознаграждения, от обещания, что хорошее поведение в теперешней жизни окупится райским блаженством в жизни будущей: кем бы я ни был сейчас, потом я буду совсем другим.
Для теории о вечном наказании вопрос сохранения личности является еще более животрепещущим. Сохраняется ли у души в аду память о прежней — прожитой неправильно — жизни, или не сохраняется? Если нет, то вечное проклятие должно казаться такой душе худшей, произвольнейшей во вселенной несправедливостью, доказательством, что мир действительно сплошное зло. Лишь память о том, кем я был и как провел отпущенное мне на земле время, вызовет чувство бесконечного раскаяния, которое считается квинтэссенцией вечных мук.
Странно, что понятие об индивидуальной загробной жизни продолжает существовать в разновидностях христианства, заслуживающих уважения в интеллектуальном плане. Оно столь очевидно заполняет лакуну — неспособность помыслить о мире, в котором мыслящий отсутствует, — что религии следовало бы просто счесть эту неспособность частью человеческого состояния, и на сем успокоиться.
Сохранение души в неузнаваемом виде, неизвестном ей самой, без памяти, без личности — уже совсем другой вопрос.
II. ВТОРОЙ ДНЕВНИК
01. Сон
Сегодня мне приснился тревожный сон.
Я уже умер, но еще не покинул этот мир. Со мной была женщина, живая, моложе меня — она присутствовала при моей смерти и понимала, что со мной происходит. Она изо всех сил старалась смягчить удар, нанесенный мне смертью, тем, что заслоняла меня от остальных, от людей, которым претило мое теперешнее состояние и которые желали, чтобы я немедленно убрался.
Защищая меня, эта молодая женщина, однако, мне не лгала. Она, как и остальные, дала мне понять, что я не могу остаться; я и сам знал — времени у меня мало, максимум день-два, и ситуацию не изменить никакими возражениями, слезами и уловками.
Во сне я прожил первый день своей смерти, чутко прислушиваясь к свидетельствам неумолимого распада своего мертвого тела. Надежда могла на мгновение встрепенуться во мне, когда я видел, как хорошо справляюсь с повседневными заботами (правда, я осторожничал, не напрягался).
Вчера утром раздался стук в дверь. На пороге — смотритель Винни при полном параде, в синей униформе. Вам записка, говорит Винни. Записка? говорю я. От джентльмена из 108 квартиры, говорит Винни. С посыльным? говорю я. С посыльным, говорит Винни. Шутки не в его стиле. Странно, говорю я.
Я передала записку Алану. Отказать ему? спросила я. Мне не придется говорить обиняками. Я это право заслужила. Я могу сказать, извините, нам будет неловко, нам не понравится.
На второй день во время мочеиспускания струя на моих глазах из желтой стала красной, и я понял, что всё произошло на самом деле, что это, так сказать, не сон. Чуть позже, стоя как бы поодаль от своего тела, я услышал собственные слова: «Не могу есть эти спагетти». Я отодвинул тарелку и, едва сделав это, понял: раз я не могу есть спагетти, значит, я вообще не могу есть. Фактически я вложил в свои слова следующий смысл: мои внутренние органы неотвратимо разлагаются.
В этот момент я проснулся. Я тотчас понял: я видел сон о собственной смерти; мне повезло, что я сумел очнуться от этого сна —
Интересная мысль: написать роман от лица человека, который умер, который знал, что умер, еще за два дня до того, как он — точнее, его тело — сдалось и начало разлагаться и смердеть, от лица человека, который ничего не надеется добиться за эти два дня, разве только пожить еще, человека, для которого каждое мгновение окрашено горем. Одни его знакомые просто его не видят (он бесплотен). Другие ощущают его присутствие, но, поскольку человек этот отдает потусторонностью, хотят, чтобы он убрался и дал им жить дальше.
Нет, зачем же, ответил Алан. Мы пойдем. Он делает жест, мы делаем ответный жест. Это и есть вежливость. Так она работает: ты общаешься с людьми, даже если они тебе не нравятся.
Не понимаю, когда ты успел так невзлюбить Senor'a К., ты ведь даже ни разу с ним толком не поговорил.
Ничего, я и без разговоров сущность его просёк. Знаю я таких, как он. Если бы твоему Sefior'y К. в один прекрасный день дали порулить, он первым делом приказал бы поставить меня к стенке и расстрелять. По-твоему, это не причина невзлюбить человека?
Скажешь тоже — расстрелять. Зачем ему это надо?
И только одна женщина испытывает более сложные чувства. Хоть ей и жаль, что он уходит навсегда, хоть она и понимает, что он преодолевает кризис прощания, она, тем не менее тоже считает, что и для него, и для всех остальных будет лучше, если он примирится со своей долей и исчезнет.
В качестве названия подошло бы, например, «Одиночество». Человек цепляется за веру в то, что кто-то где-то любит его достаточно сильно — а значит, не отпустит, не расстанется с ним. Но вера эта ошибочна. В конце концов, всякая любовь простирается лишь до определенных пределов. Никто с тобой твою судьбу не разделит.
Миф об Эвридике толкуют неправильно. Это история об одиночестве в смерти, и ни о чем другом. Эвридика в царстве мертвых, на ней саван. Она верит: Орфей любит ее так сильно, что придет и спасет. И Орфей действительно приходит. Но в конце концов его любовь оказывается недостаточной. Орфей оставляет свою возлюбленную в подземном царстве и живет дальше.
История Эвридики напоминает нам, что с момента смерти мы теряем всякую возможность выбирать себе спутников. Мы уносимся к назначенной судьбе; нам не дано решать, с кем дожидаться Страшного суда.
Представления греков о загробном мире я считаю более верными, нежели представления христиан. Загробный мир — печальное царство теней.
Во-первых, затем, что на смену таким, как он, пришли такие, как я — что миру только на пользу; а во - вторых, затем, что тогда тебя некому будет защитить от его старческой похоти.
Алан, не говори ерунды. Он хочет качать меня на коленях. Он не любовником моим хочет быть, а дедушкой. Я отклоню приглашение. Я скажу, что мы не придем.
Ну уж нет. Еще как придем.
Ты этого хочешь?
Я этого хочу.