его жене и внуку, — и теперь он плакал в молчании».
Загадка, какую роль играл Харте, так и не была решена. Салазар все еще утверждал, что Харте был агентом ГПУ, но люди ГПУ убили его, потому что боялись, что он попадет в руки мексиканской полиции и слишком много расскажет. Это предположение было частично подтверждено очевидцами, сообщившими, что видели, что Харте свободно ходил по ферме и выходил на прогулки без какой-либо охраны или эскорта. Против этого Троцкий заявлял, что это уже восьмой его погибший секретарь и что все, что он и его американские товарищи знали о Харте, противоречит версии Салазара. [139]
Он отправил трогательное послание соболезнования родителям жертвы и установил мемориальную доску в память «Боба» — напротив этой доски скоро появится собственная надгробная плита Троцкого.
После 24 мая туман обреченности все еще висел и давил на «маленькую крепость» на авенида Виена. С недели на неделю и со дня на день ожидалось новое нападение. Для Троцкого было капризом фортуны то, что он все еще оставался жив. Он вставал по утрам и говорил Наталье: «Видишь, этой ночью нас еще не убили; а ты все недовольна». Раз или два он меланхолично добавлял: «Да, Наташа, нам дали отсрочку». Он оставался таким же активным и энергичным, как всегда, вмешивался в каждый этап полицейского расследования, появлялся в суде, отвечал на бесконечные клеветнические измышления, комментировал такие события, как капитуляция Франции и заявление Молотова в поддержку Третьего рейха, и продолжал обсуждать положение негров в США, тактику революционного пораженчества и так далее. Посетившая его перед серединой июня группа американских товарищей умоляла его «уйти в подполье», скрыться под чужим именем и разрешить, чтобы его тайно переправили в Соединенные Штаты, где, как они были уверены, можно найти для него безопасное тайное убежище. Он отказался даже слушать эти просьбы. Он не мог, как он сам заявлял, прятаться, чтобы сохранить жизнь, и украдкой вести работу; он должен открыто встречать своего врага или друга — его непокрытая голова обязана вытерпеть «адски черную ночь» до конца. Он неохотно уступил друзьям и мексиканским властям, которые требовали, чтобы защитные сооружения его дома были усилены более высокой бетонной стеной, новыми сторожевыми башнями, бронированными дверьми и стальными ставнями на окнах. Он тщательно инспектировал «фортификационные работы», предлагал изменения и улучшения, но затем с недовольством пожал плечами. «Это напоминает мне первую тюрьму, в которой я сидел, — заметил он своему секретарю Джозефу Хансену. — Двери производят такой же звук… Это не дом; это средневековая тюрьма». «Однажды [говорит Хансен] он застал меня уставившимся на новые башни. Глаза его сощурились в теплой, дружеской улыбке… „Высокоразвитая цивилизация — и мы все еще обязаны строить такие сооружения“». Он в самом деле походил на человека, ожидающего фатального дня в камере для осужденных, — только он был намерен разумно использовать каждый час, и ирония и юмор его не покинули.
Он продолжал свои последние поездки по стране по грязным, усеянным булыжниками дорогам; а мысли его возвращались к российским дорогам в годы Гражданской войны. В своем последнем путешествии он спал много больше, чем обычно, как будто был изнурен, и тут выпала первая за долгое время возможность отдохнуть. Он… спал почти от Чернавача до Амеккамекка, где вулканы Попокатепетль и Икстакуатль, Спящая Женщина, собирали над своими белыми вершинами огромные курчавые облака… мы остановились подле старой асиенды с высокими, укрепленными контрфорсами стенами. Старик с интересом разглядывал эти стены: «Прекрасная стена, но средневековая. Как и наша тюрьма». В этой характеристике «средневековая», которая часто срывалась с его уст, он выражал не только антипатию к собственному заключению, но и ощущение, что этот мир вновь впадает из того, что могло бы стать веком прогресса и триумфа человечества, в дикую жестокость Средних веков и что даже он сам, окружив себя башнями, стенами и крепостными валами, каким-то образом вовлечен в это общее сползание назад. После налета друзья подарили ему пуленепробиваемый жилет; и, хоть он и поблагодарил их, тем не менее не мог скрыть своего неудовольствия; он отложил жилет в сторону и предложил, чтобы его носил часовой, который стоял на посту в наблюдательной башне. Секретари не раз предлагали ему учредить обыск посетителей на предмет наличия оружия и возражали, когда он в одиночку принимал незнакомых людей в своем кабинете. «Он не выносил, когда его друзей подвергали обыску, — говорит Хансен. — Несомненно, он чувствовал, что в любом случае это будет бесполезно и может породить у нас ложное ощущение безопасности… какой- нибудь агент ГПУ… найдет возможность обесценить наш обыск». Он хмурился, когда кто-то из его телохранителей пытался присутствовать при его разговорах с посетителями, у части которых «были личные проблемы, и они не могли свободно говорить в присутствии охранника».
28 мая, через несколько дней после налета, убийца впервые столкнется с Троцким лицом к лицу. Эта встреча не могла быть более случайной по характеру. Ромеры должны были вот-вот уехать из Мехико и подняться на борт корабля в Вера-Крус; и «Джексон» предложил отвезти их туда на своей машине, делая вид, что ему все равно нужно в Вера-Крус, куда он регулярно ездит по делам. Он приехал за ними рано утром, и его попросили подождать во дворе, пока люди подготовятся к отъезду. Войдя во двор, он наткнулся на Троцкого, который все еще находился у клеток, давая корм кроликам. Не прерывая своего занятия, Троцкий пожал руку посетителю. «Джексон» вел себя с примерной непринужденностью и по-дружески: он не пялил глаза на великого человека, не пытался завязать разговор или слоняться поблизости; вместо этого он пошел в комнату Севы, вручил ребенку игрушечный планер и объяснил, как он работает. По намеку Троцкого Наталья попросила его затем присоединиться к семье и Ромерам за завтраком.
После возвращения из Вера-Крус «Джексон» две недели не показывался на авенида Виена. Когда он вновь появился 12 июня, то заглянул лишь на несколько минут, чтобы сообщить, что уезжает в Нью-Йорк и оставляет свою машину охранникам, чтобы они могли ею пользоваться в его отсутствие. Он вернулся в Мексику месяц спустя, но три недели не заходил на авенида Виена, пока Троцкие не пригласили его и Сильвию на чай у себя 29 июля. Это был его самый длинный визит — он длился чуть более часа. Согласно детальным записям, которые вели охранники, между 28 мая и 20 августа он прошел через ворота только десять раз и видел Троцкого дважды или трижды. Этого было достаточно, чтобы он изучил сцену, оценил жертву и сделал последние наброски к своему плану. Он не мог вести себя более ненавязчиво, услужливо, безобидно: приходил со скромным букетом цветов либо с коробкой конфет для Натальи — «подарками от Сильвии». Он предлагал, как опытный альпинист, свои услуги сопровождения Троцкому в прогулках по горам; но не настаивал на своем предложении и вопроса не поднимал. Болтая с охранниками, он с фамильярностью произносил имена известных троцкистов различных национальностей, чтобы создать впечатление, что участвует в движении и принадлежит ему; мимоходом упомянул о собственных пожертвованиях в партийную кассу. Однако в присутствии Троцкого и Натальи он вел себя почти застенчиво, как приличествовало какому-то постороннему, которого только что обратили в «сочувствующего». Это происходило в период раскола между американскими троцкистами. Сильвия была на стороне Бернхэма и Шахтмана; но ей были, как всегда, рады на авенида Виена — только когда она и «Джексон» были приглашены на чай, за столом разгорелся оживленный спор. «Джексон» в нем не участвовал, но давал понять, что поддерживает Троцкого, что согласен с тем, что Советский Союз — государство трудящихся и что его надо «безусловно» защищать. С секретарями он был менее сдержан и говорил им о горячих спорах, которые по этому поводу вспыхивают между ним и Сильвией. И все-таки он старался не показаться чересчур ревностным — разве не предупреждал Троцкий своих сторонников, что агент-провокатор в их рядах может оказаться слишком усердным и будет стремиться разжечь ссору? Да, «Джексон» ничего подобного не делал; он лишь благоразумно старался развернуть Сильвию в сторону правильной точки зрения.
Все же этот мастер обмана (который в течение двадцати лет заключения разрушил планы всех следователей, судей, докторов и психиатров, пытавшихся выведать его настоящее имя и связи) начал терять выдержку по мере приближения его предельного срока. Он вернулся из Нью-Йорка, где, возможно, получил финальные наставления по своему заданию, в состоянии задумчивости. Обычно крепкий и веселый, он стал нервным и мрачным, зеленовато-бледным; лицо подрагивалось, руки тряслись. Большую часть времени он проводил в постели, храня молчание, уйдя в себя, отказываясь разговаривать с Сильвией. Потом на него стали нападать приступы веселья и словоохотливости, приводившие в недоумение секретарей Троцкого. Он хвастался своими альпинистскими подвигами и физической силой, которая позволяла ему «одним ударом ледоруба расколоть огромную глыбу льда». За едой он демонстрировал «хирургическую точность» своих рук, разрезая цыпленка с необычной ловкостью. (Месяцы спустя те, кто видели эту «демонстрацию», вспоминали, что он также говорил, что хорошо знал Клемента, Клемента, чье мертвое