через три месяца после приезда в Буйюк-Ада он уже мог написать жившей в Вене ста той революционной семье Клячко, с которой был знаком задолго до 1914 года: «Я все еще полностью погружен в эту автобиографию и не знаю, как из нее выбраться. Я практически давно закончил ее, но проклятый педантизм не позволяет Поставить точку. Продолжаю искать ссылки, проверять даты, убирать одно и вставлять другое. Не раз мной овладевало искушение бросить все это в камин и приняться за более серьезную работу. Но, увы, сейчас лето, и в камине нет огня, а, кстати, здесь нет и каминов». В мае он послал Александре Рамм, своему немецкому переводчику, большую часть этой работы; несколько недель спустя у нее на руках уже были части, относящиеся к Гражданской войне. В июле его опять стал донимать «проклятый педантизм», и он принялся переписывать вступительные страницы книги. Ранней осенью вся рукопись была закончена, и ее отрывки печатались в газетах. Привередливо исправляя немецкий и французский переводы, он уже готовился начать «Историю русской революции», первый конспект которой Александра Рамм получила до конца ноября.[7]
Посреди этой вспышки активности его никогда не оставляло беспокойство за детей, внуков и друзей, которых он оставил «за границей». Горе от смерти Нины все еще было свежо, когда его встревожила болезнь Зины — старшей дочери от первого брака. Он узнавал новости о ней из Парижа, где Пазы держали связь с его семьей в Москве через одного сочувствующего в персонале советского посольства. Зина страдала от туберкулеза; и смерть ее сестры, преследования отца, депортация в Сибирь мужа, Платона Волкова, и трудности выживания ее собственные и двоих детей — все это подорвало ее душевное равновесие. Она безуспешно пыталась получить официальное разрешение на выезд из страны, чтобы воссоединиться с отцом. Троцкий поддерживал ее материально, а его доброжелатели призывали советское правительство выдать ей выездную визу. Мать ее, Александра Соколовская, все еще находилась в Ленинграде, хотя никто не знал, как долго будет разрешено ей оставаться. Она заботилась о детях Нины — их отец, Манн-Невельсон, также был депортирован и посажен в тюрьму. Но это еще не все: жена Лёвы и их ребенок также остались в Москве на произвол судьбы. Так что среди потомков Троцкого не менее четырех семей были разрушены беспощадным политическим конфликтом. Почти каждая неделя приносила вести о преследованиях друзей и неописуемых страданиях, болезнях в тюрьме, голоде, стычках с тюремщиками, голодовках, самоубийствах и смертях. Троцкий делал все, что мог, чтобы возбудить протесты, особенно против преследований Раковского, до недавних пор наиболее известного и самого уважаемого советского посла на Западе, которого таскали из одного места заключения в другое, с которым случались сердечные приступы и от которого вот уже несколько месяцев не было никаких вестей.
Жизнестойкость Троцкого повышалась в атмосфере тревоги, беспокойств и усталости. Он утопил свои горести в упорном труде и в общении с друзьями и последователями и снимал напряжение от работы, занимаясь греблей и рыбалкой в небесно-синих водах Мраморного моря. Даже во время отдыха он не мог не давать выхода своей энергии; ее следовало расходовать все время. Как и в Алма-Ате, его рыбная ловля была связана с тщательно подготовленными походами на больших лодках, грузилами и бреднями. Он отправлялся в длительные путешествия в сопровождении двух турецких рыбаков, которые постепенно стали незаменимы в его домашнем хозяйстве. Вместе с ними Троцкий трудился, таскал сети и грузила и возвращался с уловом. (Истмен, считавший такой способ расслабления не очень удачным, задумывался, а «не то ли это настроение, в каком он занимался рыбалкой, — состояние напряженных, стремительных, методичных действий — почти такое же, с каким он ехал в Казань, чтобы разгромить белые армии».) Он не мог расходовать свою силу — как физическую, так и душевную — скупо; и даже хроническое нездоровье не могло снизить его стремительность и энергию. Иногда он отправлялся в плавание в одиночку и, к тревоге своей семьи и секретарей, надолго исчезал. Один его сторонник, приехавший в такой момент, удивлялся, не боится ли Троцкий, что где-нибудь в море ГПУ устроит для него ловушку. Троцкий ответил с каким-то фатализмом, что ГПУ настолько мощно, что уж если решило уничтожить его, то он ничего не сможет поделать. В то же время он не видел причины, почему ему становиться собственным тюремщиком и лишать себя остатков свободы и цвета и вкуса жизни.[8]
Плохие предчувствия, с которыми он въезжал в Турцию, несколько рассеялись. Турки вели себя корректно и даже услужливо. Кемаль-паша держал себя безупречно, хотя Троцкий все еще относился к нему с недоверием. Полицейские, поставленные у ворот виллы, настолько привязались к своему подопечному, что сами стали частью семейства, были на посылках и помогали в домашних делах. Белоэмигранты не предпринимали попыток проникнуть через высокую ограду. Даже ГПУ казалось далеким и безучастным. Эта ситуация, однако, была обманчивой: ГПУ было всем, чем угодно, только не равнодушным. Слишком часто кто-нибудь из его агентов, выдавая себя за горячего сторонника, проникал в окружение Троцкого под видом секретаря или телохранителя. Наталья пишет: «Латыш Франк оставался на Принкипо пять месяцев. Потом мы узнали, что он был информатором русской разведки, как и некий Соболевичус, тоже латыш, который приезжал к нам на короткое время (его брат Роман Уэлл действовал как агент-провокатор в кругах оппозиции в Париже и Центральной Европе…)». Проблема была в том, что не все эти люди, раскрытые как агенты, обязательно играли такую роль; самые опасные шпионы так и не были разоблачены. Соболевичус, например, спустя тридцать лет севший в тюрьму как советский агент, признался, что действительно шпионил за Троцким в период Принкипо. И тем не менее, вся его переписка с Троцким и обстоятельства их разрыва бросают тень сомнения на правдивость этой части его признания. Соболевичус сам порвал с Троцким после того, как открыто и неоднократно высказался о важных политических разногласиях, а агенты-провокаторы так себя не ведут. В конце концов Троцкий осудил его как сталиниста, но не верил, что тот является провокатором. Как бы там ни было, и Соболевичус, и его брат в течение первых трех лет жизни у Троцкого пользовались почти безграничным доверием. Они не были новичками в троцкистских кругах. Соболевичус был в России корреспондентом левой марксистской газеты «Sachsische Arbeiterzeitung», и там в 1927 году вступил в ряды троцкистской оппозиции. И он, и его брат позднее были исключительно активны во Франции и Германии и поставляли Троцкому много полезной информации и справочные материалы для его книг. Они помогали ему публиковать «Бюллетень оппозиции», и через их руки прошло многое из его подпольной переписки с Советским Союзом, шифров, тайнописных материалов, секретных обращений и т. д.
В подпольной организации вообще трудно избежать проникновения провокатора. Такая организация неизбежно становится целью для осведомителей, и столь же легко ошибиться, проявляя излишнюю подозрительность, которая может парализовать всю деятельность, сколь и проявить недостаточную бдительность. Что было еще хуже для Троцкого, так это то, что очень немногие из его западных последователей были знакомы с русским языком и ситуацией в России, и поэтому он чрезмерно зависел от немногих имевшихся соратников. Его работа была бы почти невозможной без помощи Лёвы, но этого было недостаточно, и Троцкий с неловкостью принимал помощь от сына, потому что это была жертва со стороны молодого человека, которому недавно исполнилось двадцать, обрекающего себя на жизнь отшельника на Принкипо. Поэтому Троцкому приходилось то и дело подыскивать русского секретаря, что облегчало для осведомителей задачу проникновения. Иногда друзья предотвращали беду своевременным предупреждением. Так, в начале 1930 года Валентин Ольберг с русско-меньшевистской родословной, выдавая себя за троцкиста, усиленно пытался добиться доступа на Принкипо в качестве секретаря. Франц Пфемферт и Александра Рамм, заподозрив этого соискателя, поделились из Берлина с Троцким своими опасениями, и Ольберга прогнали, а в 1936 году ему было суждено появиться в качестве обвиняемого и свидетеля против Троцкого, Зиновьева и Каменева на первом из великих московских процессов.[9]
Такие своевременные предупреждения были, к сожалению, редки, и в последующие годы мрачная фигура провокатора следовала за Троцким, как проклятие.
Финансовая ситуация Троцкого в период Принкипо оказалась значительно легче, чем ожидалось. Его литературные заработки были крупными, жизнь на острове дешевой, а потребности его и семьи крайне скромны. По мере того как росло домашнее хозяйство с секретарями и всегда надолго задерживавшимися гостями, а корреспонденции стало приходить чуть ли не столько же, сколько ее поступает в небольшое государственное учреждение, расходы выросли до 12 000 и даже 15 000 американских долларов в год. Широкий международный круг читателей обеспечил Троцкому соответственно высокие авторские гонорары. За первые написанные в Константинополе статьи он получил 10 000 долларов, из которых отложил 6000 для