частично заменить знания“. Это настроение разочарования было наполнено нежностью и преданностью. Когда родители отсылали ему назад чеки, которые он получал у французских издателей и переправлял в Мексику, Лёва себе оставлял лишь немного, а остальное делил между нуждающимися товарищами или вносил в фонды организации. Он волновался, что отец тратит силы слишком беспечно и подрывает свою нервную систему. Почему, спрашивал он Наталью, они не купили в Мексике автомашину и не устраивают поездки на охоту или рыбалку? Почему Л. Д. не играет в крокет, который он так любил прежде? „Моя дорогая, любимая мамочка, — писал он в ответ на весьма грустное письмо от нее, — только подумай, что могло бы случиться, если бы Сталин не совершил „ошибку“, выслав папу? Папа был бы мертв давным- давно… Или если бы мне разрешили вернуться в СССР в 1929, если бы Сергей был активен в политике или если бы папа был сейчас в Норвегии или, хуже того, в Турции? Кемаль бы его повесил… все было бы много, много хуже“. Это, конечно, было грустное утешение; но под рукой не было ничего лучше.
Примерно в это время случился в некотором роде трагикомический инцидент в частной семейной жизни Троцкого. Среди всех этих мрачных событий и тревог Наталья была озабочена семейной ревностью. Неясно, что именно стало ее причиной: она сдержанна даже в своих письмах к мужу, что не оставляет сомнений лишь в одном — сейчас она впервые имела причину для ревности. Возможно, менее уверенная в себе женщина возревновала бы раньше, ибо отношение Троцкого к женщинам в те редкие моменты, когда он мог их замечать, отличалось какой-то отчетливой галантностью, не свободной от мужского тщеславия и восприимчивости к женскому обожанию. В любом случае, женское присутствие иногда поощряло его на энергичную демонстрацию силы обольщения и остроумия. В этих „флиртах“ было старомодное рыцарство и артистическое изящество; и все же это несколько противоречило его исключительной серьезности и почти аскетическому образу жизни. Наталья, тем не менее, была достаточно уверена в его любви, чтобы правильно воспринимать эти проявления. Но в Койоакане она стала остро ревнивой к кому-то, кого в своих письмах обозначала лишь инициалом F. Судя по косвенным доказательствам, это могла быть Фрида Кало. Домочадцы скоро заметили разлад между двумя женщинами и легкое охлаждение между их мужьями. Нам неизвестно, может быть, необычно тонкая красота Фриды и ее артистизм возбуждали в Троцком нечто большее, чем обычная любезность, либо Наталья, которой уже было пятьдесят пять, стала жертвой ревности, которая часто приходит с возрастом. Достаточно того, что кризис возник, и Троцкий и Наталья были в нем несчастны и жалки.
В середине июля он уехал из Койоакана и вместе с телохранителем отправился в горы, чтобы заняться физическими упражнениями, сельскохозяйственными работами в крупном поместье, поездить верхом и поохотиться. Ежедневно, а иногда и дважды в день он писал Наталье. Он обещал ей ничего не говорить в своих письмах о ее расстройстве, но „не мог не нарушить этого обещания“: он умолял ее „прекратить соперничество с женщиной, которая столь мало значит“ для него, в то время как она, Наталья, — для него все. Он был полон „стыда и ненависти к себе“ и подписался под письмом „твой старый верный пес“. „Как я люблю тебя, Ната, моя единственная, моя вечная, моя верная, моя любовь, моя
В своих письмах Наталья выглядит сдержанной, чуть смущенной его излияниями, она старается привести его в себя из его состояния самосозерцания и необузданности. На его нудную волынку о преклонном возрасте у нее один и тот же ответ: „Человек стареет, если не видит впереди себя перспективы“ и когда уже не стремится ни к чему — а это как раз к нему не относится! „Соберись! Вернись к работе. Если ты только это сделаешь, начнется твое излечение“. Скоро она вновь стала хозяйкой его эмоций; и, хотя сама была больна и жила в напряжении, на ней были заботы о болезнях, злоключениях и намерениях каждого члена семьи, и она была спокойней и сильней, чем любой из них. Троцкий знал силу ее духа и полагался на нее. В одном из его писем к ней есть эти впечатляющие слова: „Ты все еще будешь нести меня на своих плечах, Ната, как несла меня всю нашу жизнь“.
А в это время в Советском Союзе почти не было дня без какой-нибудь человеческой гекатомбы.[112] В конце мая ГПУ объявило о раскрытии заговора, во главе которого стоял маршал Тухачевский, заместитель наркома обороны, модернизатор и фактический главнокомандующий Красной армией. В измене были обвинены выдающиеся генералы Якир, Уборевич, Корк, Путна, Примаков и другие, включая Гамарника, главного политического комиссара Вооруженных сил. За исключением Гамарника, покончившего с собой, все были казнены. Из четырех маршалов (Ворошилова, Буденного, Блюхера и Егорова) последних двоих тоже поставили к стенке. Все эти военачальники выросли до своих командных постов в те времена, когда наркомом обороны был Троцкий, но большинство из них никогда не принадлежало оппозиции, и никто из них не имел контактов с Троцким после его высылки из СССР. И тем не менее, всех их обвинили в пособничестве Троцкому и Гитлеру, в стремлении к военному разгрому Советского Союза и его расчленению. Их расстрелы стали прелюдией чистки, которая затронула 25 тысяч офицеров и обезглавила Красную армию накануне Второй мировой войны. Спустя двадцать пять лет, после формальной реабилитации Тухачевского и большинства других генералов, до сих пор никакого света не пролито на подоплеку этой чистки. Согласно различным антисталинским источникам, Тухачевский, встревоженный террором, который подрывал моральный дух и оборону страны, планировал военный переворот, для того чтобы свергнуть Сталина и лишить ГПУ власти; но делал он это без какой-то связи с Троцким, не говоря уже о Гитлере или каких-либо иностранных державах. Троцкий не верил, что существовал какой-либо заговор, но описывал крушение Тухачевского как симптом конфликта между Сталиным и офицерским корпусом, конфликт, который мог бы поставить на повестку дня военный переворот.
К этому времени ГПУ уже репетировало „процесс двадцати одного“, главные роли в котором были отведены Рыкову, Бухарину, Томскому, Раковскому, Крестинскому и Ягоде. (Из всех них один Томский, совершив самоубийство, избежал унижения публичного процесса и признания.) Еще до того, как поднялся занавес этого спектакля, страх поразил и сталинскую фракцию. Рудзутак, Межлаук, Косиор, Чубарь, Постышев, Енукидзе, Окуджава, Элиава, Червяков и другие члены Политбюро, партийные секретари Москвы, Украины, Белоруссии и Грузии, профсоюзные лидеры, руководители Госплана и Высшего совета народного хозяйства, почти все — сталинисты с многолетним стажем… Все эти люди были окрещены предателями и иностранными шпионами и казнены. Орджоникидзе, который более тридцати лет проявлял свою преданность Сталину, но испытывал угрызения совести и начал возражать вождю, умер при загадочных