между его несчастными руками и суровой стихией, которая бесцеремонно принялась перегонять его с места на место: то ткнет в один угол, то в другой, то бросит плашмя, то втиснет между снастью и сложенными бревнами. Он не успевал сообразить, куда его теперь занесло. По временам он видел людей, которые то вцеплялись в какой-нибудь канат, то вжимались в стенку, чтобы потом, точно рассчитав момент, переместиться к новой точке опоры. Только так они могли передвигаться. Казалось, словно они хотят перехитрить шторм и всякий раз прикидываются, будто они не люди, а неодушевленные части корабля. Лишь за его спиной они могли позволить себе человеческие движения. Со стороны грот-мачты до Джона доносился жалобный скрип, яростное хлопанье и треск. Крики, приглушенные ветром, отдавались в барабанных перепонках. Поставили большой марсель, но теперь сорвало и его. Море разливалось белым кипящим молоком, и волны вздымались одна за одной, и на каждой из них можно было бы уместить по целой деревне.
Неожиданно его подхватили чьи-то крепкие руки, и эти руки принадлежали не шторму. Они перекантовали его под палубу со скоростью, которая была сравнима только со скоростью свободного падения. Отчаянная брань была единственным комментарием. В каюте лежало перевернутое деревянное ведро — опрокинулось, несмотря на широкое дно. От одного запаха Джону снова стало дурно.
— Все равно, — сказал он, заваливаясь на бок, с ведром в обнимку, — все равно я останусь тут.
Он набрал в легкие побольше воздуха, чтобы недосталось места безнадежной тоске, в случае, если она надумает к нему подобраться.
Он был прирожденным моряком, это он знал наверняка.
— Самый подходящий ветер! Лучше не бывает! — сказал голландец. — Португальский северяк. Всегда поддает в корму. Смотри, как ходко идем, больше шести узлов.
Скажи это новое слово кто другой, Джон ни за что бы его не понял, но голландец знал, что его подопечный улавливает смысл только тогда, когда ему предоставляются паузы. Кроме того, им теперь некуда было спешить, во время шторма матрос подвернул себе ногу.
Погода установилась солнечная. Где-то около мыса Финистерре мимо проплыла корабельная мачта, она была облеплена рачками и путешествовала уже года три, не меньше, если капитан не ошибся.
Ночью они проходили маяк.
— Это Берлингс, — услышал Джон.
На острове форт и маяк. Так Джон столкнулся с явлением, которое заставило его вспомнить о докторе Орме.
Луч света двигался по кругу, вращаясь вокруг верхушки башни, — как это обычно бывает на вращающихся маяках. Джон видел, как перемещается луч, но свет, оказавшись справа, задерживался там на какое - то время даже тогда, когда луч уходил влево, и точно так же, когда луч уходил опять вправо, слева отчетливо виднелся его след. Прошлое и настоящее, что говорил об этом доктор Орм? На самом деле свет воспринимался только тогда, когда он вспыхивал, попадая непосредственно Джону в зрачок. И это было настоящее. Все же остальное было лишь тенью от света, то, что уже отсветилось и теперь продолжало гореть только в глазах у Джона, свет от прошлого.
Подошел голландец.
— Берлингс, Берлингс! — пробурчал он. — Этот остров зовется Берленгас!
Джон продолжал неотрывно смотреть на маяк.
— Я вижу только хвост, а сам момент вспышки не вижу, — объяснил он. — А ведь настоящее я могу поймать лишь тогда, когда свет только вспыхивает.
Что-то тут не так, он заподозрил неладное. Неужели его глаз просто опаздывает на целый круг? И стало быть, вспышка, которую он видит, относится не к этому повороту, совершающемуся в настоящее время, а к предыдущему?
Чтобы объяснить все это, Джону понадобилось немало времени, даже для голландца его объяснение выходило слишком длинным.
— Я вижу это по-другому, — перебил он Джона. — Моряк должен доверять своим глазам, как своим рукам или… — Он так и не договорил до конца. Помолчав, он взял костыли и осторожно отбуксировал себя и свою распухшую ногу вниз.
Джон остался на палубе. Берленгас! Первый чужой берег в его жизни! Ему снова стало хорошо. Он стоял, широко расставив ноги. Рука, сжатая в кулак, на леере. На душе было празднично. Теперь все будет по-другому. Сегодня — чуть-чуть, а завтра — совсем.
Гвендолин Трэйлл была вся такая тонкая, с бледными руками, белой шеей, и такая воздушная, потерявшаяся в бесконечном потоке пышных тканей, что Джон поначалу ничего толком и не разглядел. Она носила белые чулки, глаза у нее были голубые, волосы — рыжеватые. Говорила она очень быстро. Джон заметил, что ей самой это не нравится, но она почему-то считала, будто иначе нельзя. Том Баркер вот тоже так думал. У нее были веснушки. Джон рассматривал ее волосы на затылке. Мягкие завитки ложились на кружевной воротник. Настало время познать женщину, чтобы понять, что это такое. Потом, когда он станет мичманом, наверняка выяснится, что он кое в чем отстал, и одного этого уже будет достаточно, чтобы поднять его на смех. Вот почему он непременно хотел добиться преимущества хотя бы по этой части и заранее во всем разобраться. Мистер Трэйлл, кажется, что-то сказал. Неловко будет, если он о чем-то спросил. Разговор шел о какой-то могиле.
— Какая могила? — спросил Джон.
За обедом нельзя зевать. Джон хотел произвести хорошее впечатление, потому что мистер Трэйлл наверняка будет обо всем писать отцу.
Гвендолин рассмеялась, отец бросил на нее строгий взгляд. Могила Генри Филдинга. Джон ответил, что не знает такого и что вообще мало знает о Португалии.
Слова, слетавшие с уст окружающих, напоминали по звуку треск и шипение. Люди здесь, в Лиссабоне, говорили так, будто боялись, что, если они сейчас же не выплюнут слова, они обожгут себе губы, и оттого им приходилось все время дуть себе на лицо, то поджимая нижнюю губу, то немного ее выпячивая. Вдобавок они все время отчаянно размахивали руками. Когда Джон сбился с пути и неожиданно для себя вышел к акведуку у парка Педру д'Алькантара, он решил спросить у кого-нибудь, как ему дальше идти. Вместо того чтобы просто показать направление, в котором ему нужно двигаться и которого он спокойно мог бы придерживаться до самого дома Трэйллов, все, кого он ни спрашивал, принимались бешено жестикулировать. В результате он почему-то оказался у стен монастыря Сердца Христова. Что с них возьмешь, они же католики. Но с этим еще как-то можно было смириться. Гораздо возмутительнее было то, что они, видя растерянность Джона, потешались над его жалким видом, который совершенно не соответствовал представлениям о могучей английской державе. После обеда чета Трэйллов отправилась отдыхать. Джон остался наедине с Гвендолин. Она снова завела разговор о Филдинге.
— Как можно не знать Филдинга? — удивлялась она, морща веснушчатый носик. Ее белая шея вся покраснела. — Это же великий английский поэт! — Негодование буквально распирало ее. Она напоминала воздушный шар, наполненный горячим воздухом. Того и гляди, сейчас улетит, если ее не удержать.
— Я знаю великих английских мореплавателей, — ответил Джон.
О Джеймсе Куке Гвендолин ничего не слышала. Она смеялась, он все время видел ее белые зубы, и платье ее непрерывно шуршало, потому что она постоянно находилась в движении. Джон узнал, что Филдинг страдал подагрой. «Как бы мне ее заставить замолчать, — думал он, — но только так, чтобы она не ушла!» Он принялся составлять вопрос, но его все время что-то отвлекало, потому что Гвендолин болтала без остановки. Он готов был слушать ее сколько угодно, только бы она сделала хотя бы одну-единственную паузу. Она заговорила о Томе Джоне. Вероятно, очередная могила.
— Пойдем туда! — воскликнул он и схватил ее за руки.
С его стороны это было ошибкой. Надо было все лучше продумать. Если уж взял барышню за руки, то не следует говорить о том, что нужно куда-то идти, а следует по всем законам логики ее поцеловать. Но если бы он знал, как к этому подступиться. В следующий раз нужно спланировать все как следует. Он выпустил ее. Гвендолин тут же удалилась, бросив на ходу какую-то фразу, которая, видимо, не рассчитана была на понимание. Джон сделал для себя вывод: он слишком долго размышлял. Это то самое вредное «эхо», о котором говорил доктор Орм: он слишком долго вслушивался в отзвуки произнесенных чужих слов и тех, что собирался сказать сам. Кто по сто раз обдумывает свои формулировки, тому ни одной женщины не уломать.