Мнесилох, сдав семейство стратега, освободился и забрался с другими любопытными на скалу. Полез туда и я — оттуда открывался вид, как с последнего яруса нашего театра Диониса.
Закатное солнце осветило оранжевым заревом покинутый город на том берегу. Хорошо были видны горб Акрополя и другие холмы. Там под лиственными сводами остались палестры и бани, глиняные переулки предместий, фонтаны. Там мы, мальчишки, бывало, вот в такую же чудесную осень ели вязкие ягоды шелковицы, сбивали каштаны, прятались в лопухи, чтобы поплакать от хозяйских пинков.
Далекая-далекая, безвозвратная жизнь!
— Боги не допустят, — рассуждали афиняне, — чтобы погиб этот щедрый город, который выстроил столько храмов и приносил такие обильные жертвы!
А в городе поднимались один за другим столбы дыма.
— Наверное, мидяне уже там и жгут здания, — мрачно сказал бывалый воин.
Все повскакали, начали вглядываться в пожары на том берегу.
— Где это горит? Это, наверное, у нас в Коллитии. Какое пламя!
— Нет, это правее Акрополя, значит, в Лимнах.
— И в Коллитии все равно горит. Там склад пеньки. Он как заполыхает!
Но разглядеть, где именно горит, из-за дальности было невозможно. Наступила ночь, но на смену закату пришло зарево пожара.
— Ишь как разгорается! — вздыхал Мнесилох. — Бывало, ругали трущобы и высмеивали грязные улицы, а теперь сердце пылает вместе с ними!
Мальчишка-оборвыш скакал на палочке и напевал:
— Афины горят, Афины горят!
Тут же получил затрещину и заревел.
И все плакали, воздевая руки. Какая-то женщина в черном хитоне, вероятно наемная плакальщица, рыдала (сегодня уже без платы), рвала на себе одежду, кулаками молотила по голове. Лохматая, страшная, она причитала, словно пела:
— Несу дары скорби к твоему пепелицу, о город! Вместилище счастья, не по тебе ли плачут вороны, о горькая земля! Ногти, царапайте белые щеки, вопли, раздирайте сердце в клочья! Печаль, о-о-о! Печаль!
Все вторили ей, и становилось легче при виде такой театральной и яркой скорби.
Какой-то жрец заколол козленка, которого он привез из Афин. Люди его обступили, вытягивали шеи, напрягали глаза, стараясь разглядеть, как жрец копается во внутренностях — гадает.
— Печень совсем не видна, селезенка синяя, вся в жилках. Плохое, люди, предзнаменование. Горе готовят нам боги!
— Боги готовят горе тем, кто плачет, как женщина, у кого меч вываливается из рук! — раздался мужественный голос.
Фемистокл, окруженный стратегами, шел посредине толпы; отблеск зарева светился у него в глазах.
— Воины, мужи! — восклицал он. — Завтра или умрем, или победим!
Как всегда, единым словом он умел рассеять страхи, вселить надежду.
Мнесилох сразу выдвинулся из толпы, чтобы быть заметным. Вождь улыбнулся ему, расправил свои нахмуренные брови. Мнесилох издали показал подаренный меч; он как бы хотел сказать: я не зря его носил. И Фемистокл понял и помахал ему рукой. Тогда и я поднял над головой кинжальчик Фемистокла, чтобы стратег увидел запекшуюся кровь врагов. Но лицо стратега погасло; он, нахмурясь, заговорил о чем-то с воинами.
Мы с Мнесилохом посетили тихий домик, где среди других раненых стонала Мика.
— Плоха, очень плоха... — жаловалась нянька.
Неужели и врач не поможет? Может быть, прав Эсхил, может быть, нужно безропотно уповать на милость богов? Жрецы учат: если хочешь, чтобы бессмертные были к тебе благосклонны, принеси им в жертву самое дорогое, что у тебя есть. А у меня нет ничего дорогого, да и вообще ничего нет.
Постой, как же! У меня ведь есть вещь, которая для меня бесценна: на шнурке висит оловянный кружочек с буквой «Е», что означает «елевферия» свобода.
Я минуту поколебался — жаль было отдавать память о маме — и тут же осудил себя за колебание. Я подошел к одному из жертвенников, которые во множестве разжигали жрецы, и кинул в угли амулет. Олово размягчалось, буква «Е» оплывала, а я читал молитвы за Мику.
Нашли ночлег, стали укладываться. Мнесилох не утерпел, чтобы не похвастаться:
— Приходил воин, пригласил меня к Фемистоклу: перед рассветом, после третьей стражи.
— А я?
— А ты спи, ночь ведь маялся. Ишь, весь оцарапанный, избитый.
— Мнесилох, заклинаю тебя, возьми меня к Фемистоклу.
— Зачем?
— Увидеть Ксантиппа, рассказать ему о дочери.
— Ты думаешь, ему не рассказали?
— Нет, но Мика просила... Я все равно должен...
— Ну ладно, крепко спи, малыш. После третьей стражи я тебя разбужу.
НОЧЬ ПЕРЕД БИТВОЙ
Ах, как зябко, так и клонит прилечь!
Во тьме мы долго спотыкались о канаты и весла, пока не нащупали сходни, которые вели на «Беллерофонт» — там на палубе был разбит шатер первого стратега.
— Кто идет? — послышался знакомый бас.
Да ведь это Терей! Наш Терей. Он променял сегодня коня на корабельную палубу. Терей приказал воинам осветить наши лица факелами. Мнесилоха пустил, а меня удержал за хитон.
— Э, нет, дружок. Тебя не звали.
— Но, Терей!..
— Не могу, нет приказа тебя впустить. Ты совсем продрог. Возьми-ка лучше эту шерстяную хламиду, завернись.
Кто-то окликнул его, сообщая, что причалила галера с острова Эгина. Терей отошел; другой воин преградил мне путь щитом. Я со злостью ударил в этот щит; воин выронил его и шарил в темноте, боясь, что щит упадет в воду. Я взбежал на палубу. С непривычки я три раза споткнулся о натянутые снасти и набил себе шишку. Воины искали меня среди связок каната и ящиков, а я забился под полог шатра, надеясь там отсидеться.
Когда я успокоился, то различил голоса внутри шатра. Рядом была щель, позволявшая мне все видеть.
На высоком кресле сидел спартанец Эврибиад — верховный главнокомандующий флотом. Спартанец произносил речь:
— Нельзя вступать в бой... Нас разобьют... У них две тясячи кораблей, у нас двести. Пока не наступил рассвет, сажайте народ на корабли — и в Спарту!... Там будем обороняться.
— А как же наш город? — выкрикнул Ксантипп. (Я его сразу и не заметил: он сидел сгорбившись у светильника, как нахохлившаяся птица.) — Так и отдать город без боя?
— Вы свое потеряли, поэтому теперь вы не можете нас понять. Мы хотим сохранить хоть что-то от Эллады, хоть Спарту...
Все раскричались. Что же, значит, Афины уже потеряны? Значит, уйти смирившись?