красивый, видный юноша стал, настоящий господин...
— Ну хватит, старик, дурака валять, — прервал я. — Раб, налей чашу и подай этому человеку.
Слуга, не скрывая презрения, подал. Иолай не стал отказываться, выпил единым духом, высморкался, стал разговорчивым:
— Помнишь, я говорил тогда? Так и вышло: дом сожгли, виноградник вытоптали, лошадь пропала, семья разбрелась.
— Разве тебе город ничего не выделил из трофеев?
— Нет, ну как же, зачем гневить богов? Дали денег на постройку нового дома, дали даже раба из мидян, слава Фемистоклу! Но виноградник и сад не вырастишь за один год, а жить чем-то надо! Хорошо соседу моему Терею. Помнишь, здоровый такой был малый? Он и золото припрятал, и рабов сохранил, и новых пригнал. Взялся за торговлю, винодельню открыл. Занял я у него раз, занял два — запутался в долгах. Выгнал он меня из моего домика — даром что я ему родич и сосед... Вот и хожу.
Прикрываясь от солнца заскорузлой ладонью, Иолай жаловался на неурожаи, на болезни, на засилье богачей, на питьевую воду, которая вдруг стала кислой, и на соль, которая стала пресной.
— А девочка та, помнишь? — разливался он. — Наверное, слава Артемиде, жива и здорова? Наверное, невестой твоей стала, зря ли ты о ней заботился?..
Что-то в его облике стало льстивое и противное. Это был новый тип городского прихлебателя — не такой, как прежний Мнесилох, насмешливый и независимый, а новый — жадный и заискивающий перед сильными.
— Ты бы, друг Алкамен, пожертвовал еще серебряную тетрадрахму — я бы за ваше счастье жертвы бы приносил, курения бы жег.
Я не слушал его. Тень печали пронеслась передо мной и на мгновение заслонила солнечно-синий, радостный день.
— Вызови носилки, — приказал я слуге харчевни. Я хотел прокатить старика Мнесилоха. После войны появились у нас в Афинах дельцы, которые сдавали внаем носилки.
Мы уселись. Старик нарочито охал, когда мы его подсаживали. Уж очень хотелось ему показать всем присутствующим: вот, мол, как заботится о нем его приемный сын! Пока мы колыхались под плотным пологом в полумраке и прохладе, я смотрел на видневшуюся в прорези шею одного из рабов, несущих носилки. По ней катились крупные капли пота, мускулы вздулись и изнемогали от напряжения. В этой же прорези виделся залитый светом, утопающий в зелени город, и мне было радостно оттого, что солнце, оттого, что звенят деньги, оттого, что впереди свобода и длинная интересная жизнь.
Вот некрополь — город мертвых. За вереницей скорбных кипарисов глухая стена, и там под навесом листвы — памятники, плиты, надгробия, урны.
Могила Мики видна издали — она стоит на холме. Это плита, на которой искусно изваяна девушка, примеряющая ожерелье.
— Мнесилох, останьтесь тут с девочкой. — Я стал подниматься, захватив с собой охапку цветов, чтобы рассыпать на могиле.
Огромные прозрачные листья кленов растопырили лягушачьи лапы; сквозь крону акаций проникали солнечные нити, играли на летучих паутинках. Здесь было безлюдно, как в те далекие годы, когда мы с Микой спасались от грозы где-то неподалеку. Щебетали птицы. Одна, певунья, беззаботно разливалась трелью, другая скромно посвистывала, наверное, трудилась, добывая себе корм.
Где теперь ты, Мика? У бессмертных ли во дворцах Олимпа, или в Аиде блуждаешь скорбной тенью, как повествует Гомер? Или ты в этой траве, в этих солнечных зайчиках, в пенье птиц?
Что такое? Там, в ограде могилы, голоса. Ага, там Эльпиника, невеста Полигнота, вот кто! Она принесла с собой левкои и гиацинты. С ней какой-то мужчина. Они возжигают огонь. Вьется голубой дымок — готовятся к жертвоприношению. Кто же этот мужчина?
Да ведь это брат Эльпиники, Кимон! Как всегда, статный, важный не по возрасту, с неподвижным взглядом суровых глаз — настоящий потомок богов, эвпатрид.
Стойте, ноги! Что мне идти туда? Живая Мика была только со мной, мертвую у меня отняли. Остался мне колченогий старик Мнесилох, беспомощный, беззубый, и с ним маленькая сиротка.
— Ты куда, Алкамен? — шамкает старик. — Пойдем с нами, проведем вместе сегодняшний вечер.
— Нет, я приглашен сегодня в дом Эсхила. Поэт будет читать нам новую трагедию.
ПОСЛЕДНЕЕ ПРЕДСТАВЛЕНИЕ
Театр Диониса перестраивался: вместо сгоревшего деревянного вырастал каменный. Поэтому трагедию Эсхила «Персы» мы разучивали на зеленых лужайках нового парка Академии, где возвышаются памятники героям, где юноши-эфебы упражняются на палестрах, где блуждают философы с толпами восторженных учеников.
В новой трагедии персидская царица Атосса ждет вестей от Ксеркса. Прибывает вестник и рассказывает о трагической гибели флота при Саламине и позорном бегстве царя царей. Я играю царицу. На этот раз играю уже не так вдохновенно, как раньше.
Теперь под руководством Эсхила и старого актера Полидора я рассчитываю каждый шаг, десятикратно повторяю каждое движение. Царица должна быть красива? Я вспоминаю Мику и стараюсь подражать ее гордой походке. Царица страдает? Я стараюсь вспомнить, что пережил я, когда увидел, как из-под повязки на спине Мики сочится кровь.
Вот и день Великих Панафиней. Толпы праздничных граждан и гостей идут по улицам, несут пальмовые и миртовые ветви.
Я готовлюсь: надеваю парчовое платье, обуваю котурны на острых каблуках. С улыбкой вспоминаю нашу старую тесную каморку в сгоревшем театре.
— Алкамен, как — это ты?
Чей же это такой мучительно знакомый, скрипучий голос? Это старый жрец Килик, еще более косопузый и еще более оплывший, смотрит на меня глазами зачарованной жабы.
— Да, это я! — отвечаю я дерзко. Килик кашлянул и удалился, потому что в театре теперь распоряжаются другие, и хореги уже кличут актеров на сцену.
Представление началось. Хор, одетый в пеструю, раззолоченную и расшитую одежду персидских вельмож, возбуждает целый шквал свиста, крика, яблочных огрызков. Так зрители — виноградари, корабельщики, торговцы выказывают свою ненависть к захватчикам. Зато, когда вестник рассказывает о гибели царского флота, в театре бушует восторг.
Царица плачет; рыдают, заламывают руки и все персиянки.
Я пою в полную силу, чувствую, что мой голос заставляет театр сидеть не шелохнувшись, а сам трепещу от безысходного горя.
Мы живы, мы дышим, над нами горячее солнце, а сколько убито, сколько утонуло, сколько погибло! Мика, которой хотелось заснуть навек, чтобы не мучиться; перс, который перед казнью целовал погремушку; даже тот неразумный варвар, которого я убил кинжалом Фемистокла, — были бы они живы, смеялись бы и пели, как мы!
Трагедия окончена. Я удаляюсь под оглушительный вопль толпы. Срываю маску, стягиваю громоздкие одежды — сегодня мне больше не играть. Теперь в театре много актеров. Они поочередно сменяют друг друга, и труд их стал менее изнурителен.
Ксантипп кидается ко мне, виски его белее серебра, но он по-прежнему пылок, и все его бородавки алеют от восторга.
— Отправил я шерсть на рынок в Сикионе. — Это Эсхил говорит бледному Аристиду. — Оттуда моих приказчиков спартанцы прогнали. Не ходите, говорят, со своими товарами в Пелопоннес: здесь, мол, мы