щетку, словно та выдаст ей мамин секрет. Перед зеркалом в ванной она расплетает косички, пробует и так причесаться и этак, гримасничает. Потом пристально смотрит себе прямо в глаза и говорит, отчетливо, с расстановкой: Меня никто не любит. (Аутентичная фраза, конечно же, не зафиксированная на бумаге, не то что фраза доктора Геббельса о германской империи. Как прикажете понимать, что, по-твоему, обе эти фразы при всем их различии каким-то образом связаны друг с другом? Но это и есть подлинность, как она тебе мыслится, и вот тут-то, на пустяковом примере, ты видишь, куда угодит тот, кто всерьез решится на такое, — в безбрежность, и это еще слабо сказано.)
Года через четыре, через пять за пессимизм можно и жизни лишиться, ведь чем мрачней ситуация, тем более жесткими должны быть меры против тех, кто зовет ее «мрачной». В сорок четвертом году Шарлотта Йордан публично, то есть в собственном магазине, в присутствии трех покупательниц, которых она, как ей казалось, хорошо знала — но одна из них занимала руководящий пост в нацистской женской организации, — высказалась: Войну мы проиграли, это и слепому видно.
Три дня спустя — было это теплым летним вечером — Шарлотта вместе с дочкой Нелли и с матерью сидела на травке за верандой, заворачивая в фантики леденцы для конфетной фабрики дяди Эмиля Дунста, и тут появились двое мужчин в плащах—это летом-то!—и сказали, что им надо с нею поговорить, желательно в доме. Подошедший Бруно Йордан накинул жене на ноги плед, чтобы укрыть от этих господ ее дрожащие колени: жена, мол, слаба здоровьем, мерзнет чуть что.
Детям: Эти двое? Господи, да они из финансового управления. Справка какая-то понадобилась, дела есть дела.
Визитерам: Никогда! вот что сказала Шарлотта. Никогда я ничего подобного не говорила. Проиграть войну! Не-ет, это кто-то ослышался, причем здорово.
Где у Нелли были глаза, ведь она не заметила, что в глубине души мама дрожмя дрожала от страха— при каждом звонке, например, особенно вечерами— что она толком не спала пять-шесть недель кряду, вплоть до заключительной беседы в гестапо, где ей сообщили: Этот инцидент решено оставить без последствий, так как две другие свидетельницы заявили, что они не слышали соответствующего высказывания, а репутация госпожи Йордан до сих пор была безупречна. Лео Зигман, старый отцов друг, обладатель золотого партийного значка, «пустил в ход все средства».
Предположительный диалог между Бруно и Шарлоттой Йордан вечером этого дня. Бруно: Бога ради, будь осторожнее, ведь тебе, считай, повезло.
Шарлотта: Повезло? — У нее была вызывающая манера повторять слова, в которых она сомневалась. — Вот спасибо, разодолжил. Но помни: уж лучше я откушу себе язык...
Тем все и кончилось.
А ведь злополучная реплика была весьма сдержанна по сравнению с той, которой Шарлотта начала войну. Та звучала вот как: Плевать мне на вашего фюрера!
Сцену эту надо представить себе таким образом: время действия — поздний вечер 25 августа 1939 года; место действия — тускло освещенная лестница в доме Йорданов. Действующие лица: письмоносец; Бруно Йордан, стоящий с письмоносцем лицом к лицу; Нелли, как всегда в подобных случаях безмолвная, на пороге квартиры; на середине лестницы Шарлотта, а наверху, перегнувшись через перила,-«усишкина» бабуля.
Почему она сказала «вашего»? — подумала Нелли. Вашего фюрера?
А Бруно Йордан схватил жену за плечо, должно быть «крепкой хваткой», и сказал две фразы. Одну — Шарлотте: Милочка, из-за твоего языка недолго и головы лишиться! Вторую — письмоносцу: Не стоит принимать это всерьез, у моей жены нервишки шалят.
После чего тот махнул рукой и ушел.
Подлинное событие, нуждающееся в комментарии.
Шарлотта и сама неукоснительно избегала сквернословить и детям запрещала. Она говорила «поросенок», но никогда-«свинья». Говорила «дурак», но не «кретин». Семейное предание умалчивает о том, награждала ли она —мысленно или вполголоса, чтобы муж слышал, — фюрера по вечерам, когда дети спали, а они с Бруно, сидя в большой комнате, читали газету, все более дерзкими эпитетами; не исключено, что в тот вечер она с ходу обратилась к самому что ни на есть крепкому выражению; правда, после войны у нее нашлись слова и похлеще: «злодей проклятый».
Тот вечер вобрал в себя всю гамму эмоций. Лутцу как раз стукнуло семь лет, и в семейном кругу состоялся веселый праздник, вечером дядья зашли за своими женами и детьми, которые давно уже сидели за кофе, нахваливая обсыпной пирог «усишкиной» бабули и говоря друг другу приятное: полоса огорчительных недоразумений миновала, и родственники, судя по всему, наконец-то решили помириться. Тетя Лисбет хвалит искусную прическу тети Люции, та же без устали твердит, как похорошел и окреп в последнее время малыш Манфред (двоюродный братишка Манни, тот самый, семимесячный). А после ужина трое мужчин — Бруно Йордан, Вальтер Менцель и Альфонс Радде — стоя провозглашают тост и, чокнувшись, пьют — конечно же, за благополучие своих семей. Нелли, молчаливая, но тонко чувствующая эмоциональный настрой, испытывает облегчение, а может быть, и «восторг»; «усишкина» бабуля краешком фартука утирает глаза. Всем кажется, будто они для того и пришли на свет, чтобы сообща вести этакую мирную и неспешную жизнь. Кто-то смущенно роняет: Вот видите, можно и так.- Еще бы! — откликается Бруно Йордан.
На том н расстаются. Йорданы садятся у окна посумерничать напоследок. Без слов. Среди тишины и вечернего умиротворения.
Идет кто-то, сказала Шарлотта. Черная фигура в темноте на безлюдной улице. Чудно, во все дома заходит. (Не во все, но во многие, потому что «мобилизовали» сразу несколько призывных годов.) Что это он повсюду стучит? Прямо как письмоносец. Да он и есть. Что ему надо, среди ночи? Знаешь, что он, по-моему, разносит?
Все у нее в черном свете, вечно в черном свете. Нет чтобы до поры до времени хранить спокойствие. Выждать, зайдет ли он
Потом, словно парализованная, она провожает взглядом этого человека: вот он стучится в двери баровских домов, вот в некоторых квартирах вспыхивает свет, вот он точно под прямым углом пересекает Зольдннер-штрассе, решительно направляется к их крыльцу,— Шарлотта отходит от окна и бежит наверх к «усишкиной» бабуле, сообщить ей о предстоящем событии,— шаг за шагом он устало поднимается по ступенькам, звонить не нужно, так как Бруно Иордан уже отворил дверь; письмоносец протягивает грязно- желтый конверт: Это вам.
Бруно, сдержанно: Опять, значит.
Письмоносец, устало: Да. Видать, так.
А потом с середины лестницы Шарлоттин возглас: Плевать мне на вашего фюрера!
Значит, мама отступилась от фюрера. Отцу надо на войну. Война —это хуже некуда. Отец может погибнуть. Фюрер знает, что делает. Каждый немец должен теперь быть мужествен.
Повестка у отца на завтрашнее утро, на девять часов. Место сбора — «Адлергартен». В такой день ребят от школы «освобождают». «Прошу извинить, что моя дочь не была в школе. Она провожала на вокзал отца, которого призвали на военную службу». Слегка видоизмененный текст траурного извещения, если подставить вместо «призвали на военную службу» «призвал господь», а вместо «на вокзал» — «в последний путь». А Нелли, разумеется, чувствовала себя так, будто идет в последний путь,— материно наследство, пессимизм, подавить не удалось. «Скорей бы коне-ец, мне пора отдохну-у-уть...»
Никаких слез, о нет.
Хайнерсдорфский дед приехал на велосипеде попрощаться с сыном. Им что же, ветераны понадобились? Бруно Йордану было сорок два года. В «Адлергартене» сперва пришлось ждать. Чуть ли не полжизни солдат ждет напрасно. Садовые стулья и столы в их распоряжении. Продажа пива, само собой, запрещена. Больше штатских, чем будущих солдат, которых выдает перевязанная бечевкой картонка от «персиля» в руках или под ногами. Команда «становись!», хорошо знакомая каждому, все же действует на них сегодня не так, как обычно. Отец, молодцеватый, подтянутый, во второй шеренге. Перекличка. Команды, приводящие колонну в движение, — к вокзалу, а он ведь в двух шагах.
Запевай! «Птички лесные поют так чудесно, дома, в родимом краю...» Петь отец никогда не умел.