больше об этом не думать! Приказы, годами неукоснительно выполняемые. Избегать определенных воспоминаний. Не говорить о них. Не допускать появления слов, словесных рядов, целых цепочек мыслей, которые могут их пробудить. Не задавать в обществе ровесников определенные вопросы. Ведь нестерпимо же при слове «Освенцим» волей-неволей думать: я. Коротенькое словечко «я» в прошедшем времени сослагательного наклонения: я бы. Я бы могла. Сделать. Повиноваться.
Тогда уж лучше — ни единого лица. Выпадение участков памяти ввиду их не использования. И вместо тревоги по этому поводу даже и теперь, честно говоря, — облегчение. И понимание, что речь, упорно добиваясь наименований, заодно сортирует, отфильтровывает желаемое. Произносимое. Закрепленное. В таком вот духе. Как сделать, чтобы регламентированное отношение проявлялось спонтанно?
ЭПЖЧ, говорит Ленка.
Это еще что? Вы подъезжаете к маленькому угловому кафе, раньше его здесь не было. Внутри довольно малолюдно. Играет пианист, кофе стоит десять злотых. Вам подают его по-турецки, крепкий и вкусный, в больших чашках. С земляничными пирожными. Входят несколько пьяных юнцов. Один пристает к девушкам за соседним столиком. Официантка, полная, миловидная женщина средних лет. возмущенно стыдит мальчишек и выпроваживает за дверь. Без долгих препирательств они нетвердой походкой вываливаются из кафе, уже на улице один, покачнувшись, всей тяжестью падает на стекло большой витрины. Лица девушек и официантки принимают выражение гадливости и высокомерного превосходства над невменяемым мужским полом, которое так в ходу у нынешних женщин.
ЭПЖЧ —новый термин с урока биологии, и означает он «эпоха перехода от животного к человеку». Вот до середки этой эпохи мы как раз и добрались, верно? —говорит Ленка. В одних больше от животного, в других— уже от человека.
В ту пору она рисовала скорченных человечков в капсулах, обособленных, одиноких. Изредка пару, заключенную в капсулу. И печальные автопортреты. Недавно она рассказала тебе, в каком сне или кошмаре долго блуждала: за каждым ее движением день и ночь якобы следила кинокамера, и громадный зал, полный ни о чем не подозревающих людей, которые зашли с улицы на первый попавшийся двухчасовой фильм,— весь этот зал вынужден был сидеть и смотреть на огромном экране фильм ее, Ленкиной жизни. Сутками, неделями. Более чем тягостно, сказала она, и для этих людей, и, как ты понимаешь, для меня тоже. — Сдержать в такой миг возглас: Знакомая история! — наверное, выше человеческих сил. Она вскинула брови: Это как же? Выходит, и ты испытывала ощущение, будто тебя снимают на пленку? — Нет, столь технических ассоциаций у меня не возникало. Объективом камеры было в моем случае око Господне, а постоянным зрителем — сам бог-отец.— Ну-ну, долго же ты верила в бога.— Твое «верила» предполагает возможность неверия, но ее не существовало. Кстати, чем эта самая кинокамера отличается от ока господня?
Над этим еще надо подумать, решила Ленка.
Вероятно, нам только и остается, что сообщить тем, кто придет после нас, о нашей увечности. Рассказать о том, что происходит с человеком, когда все пути, открытые ему, ведут в ложном направлении. Вероятно, тебе стоило бы все-таки пожалеть о Неллиных утратах, невосполнимых, как ты знаешь теперь. Вероятно, тебе стоило бы пожалеть девочку, ушедшую тогда навеки, — окружающие так ее и не поняли и любили такой, какой она могла бы быть. Унесшую с собой тайну — тайну стен, в которых она была заперта, которые ощупывала в поисках проема, внушавшего чуть меньший страх, нежели другие, и все же страх.
Страх этот проявлялся тогда в пронзительном, неотступном ощущении чуждости самой себе, и след его как раз в том и заключается, что он стер следы: человеку, который не желает бросаться в глаза, в скором времени ничего уже в глаза не бросается. Ужасающая жажда самоотречения не дает человеческому «я» поднять голову.
Лутц с Ленкой заспорили, почему
Как вы до этого додумались? — спросила ты.
От ЭПЖЧ плясали, сказала Ленка. Лутц-то у нас консерватор.— Реалист, поправил Лутц. А вы романтики.
Из кафе ты вышла совершенно подавленная. Неподалеку от того места, где вы опять сели в машину, минутах в трех ходьбы, на бывшей Франц-Зельдтештрассе еще стоит, наверно, двухэтажный дом, в котором размещался тогда штаб гитлерюгенда; уж это здание ты бы как-нибудь узнала. Нелли неизменно входила туда с трепетом душевным, а выходила неизменно с облегчением. Время нашлось бы, хотя был уже пятый час и вы собрались наконец в гостиницу. Предложи ты сделать маленький крюк, никто бы не стал возражать. Но тебе это в голову не пришло.
Недосмотр, замеченный лишь сегодня.
11. ЖЕРТВЫ И ПОСТОРОННИЕ. ОКОНЧАТЕЛЬНОЕ РЕШЕНИЕ
Окончательное решение.
Теперь уж не выяснить, когда ты впервые услышала эти слова. И когда, услышав, вложила в них смысл, им соответствующий; наверное, это произошло спустя годы после войны. Однако и позднее — до сегодняшнего дня —при виде всякой окутанной дымом высокой трубы ты невольно думаешь: Освенцим. Teнь от этих двух слов становилась все больше, все гуще. Открыто встать в эту тень до сих пор не удается; ведь фантазию, обычно далеко не ленивую, отпугивает амбициозное требование поставить себя на место жертв.
Непреодолимый рубеж навсегда разделил тех, по кому это ударило, и тех, кого это не коснулось.
31 июля 1941 года — в каникулярный, жаркий, наверное, день — Нелли, скорее всего, лежала в саду, в любимой своей картофельной борозде под вишнями, и читала книжку, а на животе у нее нежилась на солнышке ящерка. Возможно, она вскочила на ноги, когда из радиоприемника, который летом выставляли на веранду, после фанфар, возвещавших специальные сообщения, раздались сводки о дальнейшем продвижении германских войск в глубь России. Ее отец в этом походе не участвовал. После польской кампании его сверстников демобилизовали, а сам он, признанный «годным к гарнизонной службе в тылу», получил назначение в канцелярию управления призывного района в Л., в чине унтер-офицера.
Так или почти так прошел у нее день, когда рейхсмаршал Герман Геринг по поручению фюрера уполномочил шефа охранной полиции и руководителя службы безопасности (СД) Райнхарда Гейдриха заняться «окончательным решением еврейского вопроса в зоне германского влияния в Европе» — того самого Гейдриха, которому 24 января 1939 года (Нелли не исполнилось и десяти лет) было приказано осуществить окончательное решение на территории германского рейха.
Обе даты — одна из них в нынешнем, 1974 году отметила свое тридцатипятилетие— больше, чем некоторые другие, заслуживали бы звания памятных. Недавно Ленка спросила: Эйхман, а кто он, собственно, такой? Вы оборвали разговор. Потом ты попросила у нее учебник истории. Девятый класс, сказала она и уныло поплелась
Фашистской диктатуре в Германии уделено почти сто страниц. Имя Адольфа Эйхмана там отсутствует, ты убедилась своими глазами. Дважды упомянут Генрих Гиммлер, в том числе в связи с его высказыванием: «Благоденствуют ли другие народы или подыхают с голоду, интересует меня лишь постольку, поскольку они как рабы нужны для нашей культуры. Все прочее мне безразлично».
Позен — ныне Познань, — где 4 октября 1943 года перед группенфюрерами СС была произнесена эта речь, находился в каких-то паршивых ста тридцати километрах от Неллина родного города. Девочкой она не бывала так далеко на востоке. Ты приводишь Ленке еще несколько отрывков из той речи: «В корне ошибочно нести чужим народам всю нашу бесхитростную душу, нашу отзывчивость, нашу доброту, наш либерализм». Ленка глядит тебе через плечо, вы вместе читаете то, что нельзя произнести вслух: «Большинство из вас знают, наверное, каково это, когда перед тобой лежит сотня трупов, пять сотен трупов или тысяча. Выдержав такое и притом — малодушие было здесь исключением — оставшись порядочными, мы стали жесткими, суровыми. Не было доныне в нашей истории и впредь никогда не будет столь славной
