приходилось ждать рассвета с лишком пять часов. Тростников молча курил сигару, казалось решаясь покориться судьбе. Истощив упреки, допросы и переспросы, вероятно вогнавшие в пот бедного ямщика, Грачов также погрузился в молчание. И с час ничего не было слышно, кроме дождя, барабанившего в крышку тарантаса, воющего ветра и тихого говора бубенчиков, при частых движениях переминавшихся под дождем лошадей.

— Не любит русский мужичок ворочаться назад! — произнес наконец Грачов в виде сентенции.

— И барин тоже, можешь прибавить, — сказал Тростников.

— Почему? Разве я ему не говорил: воротись!

— Говорил? А кто мешал приказать?

— Я приказывал.

— А сам молчал, когда он ехал вперед,

— А ты почему не приказал?

— Я? — сказал Тростников. — Я хотел посмотреть, что сделает наш ямщик… и ты, — прибавил он вполголоса.

— Вот нашел время, — обидчиво воскликнул тонкий человек, — делать свои опыты… И хороши опыты… И к чему они ведут: ночь провести черт знает где, дождь, слякоть, заехали в какую-то трущобу… Ну и что ж ты увидел?..

— Увидел то, что ты уже сказал.

— Что же такое? Нельзя ли узнать?

— Ни русский мужичок, ни русский барин не любит ворочаться назад.

— Что ж, это худо, по-твоему? — спросил самолюбивый Грачов.

— Я не говорю, что худо…

— Так, значит, хорошо?

— Скажи мне, почему ты не воротился, и я дам ответ,

— Почему… почему? — начал Грачов и запнулся. — Конечно, особенной надобности не было торопиться. Мы могли переночевать в той деревне; ты помнишь, я даже предлагал ночевать прежде… Ну а выехали, ты молчишь, ямщик божится, что знает дорогу… Ну и ехали, а там уж думал — недалеко…

— Нет, ты бог <знает> чего напутал… Ты не можешь ответить на мой вопрос, спросим лучше ямщика. Не разрешит ли он загадки?.. Ямщик!

— Что прикажете? — отозвался ямщик.

— Ведь мы предлагали, даже приказывали тебе воротиться в ту деревню… Ты бы там покормил лошадей и сам бы отдохнул, вместо того чтоб дрогнуть здесь всю ночь… Не правда ли, лучше было бы?

— Как не лучше, вестимо, надо было воротиться.

— Что ж ты не воротился?

— Воротиться? — повторил ямщик раздумывая. — Да как же? Выехали, сколько проехали, и воротиться… Не годится покойника назад с погосту нести!

И ямщик замолчал. А между приятелями нашими возник продолжительный спор, который тем сильнее разгорался, чем чаще прикладывались они к бутылке портвейну, которая в настоящем бедственном положении составляла единственное их утешение. Ямщик тоже не был забыт, причем Грачов, собственноручно подавая ему стакан портвейну, не преминул заметить, что вот де «тебя бы следовало накормить зуботычинами, а мы тебя поим портвейном, который стоит два рубля серебром за бутылку и какого даже во сне не видала твоя бабушка».

Таков был он, тонкий человек, всегда и везде — в светской гостиной, в литературном салончике, в тарантасе, под ночным дождливым небом, среди незнакомой местности, сам-друг с приятелем: насмешлив, но добр, а еще более одержим желанием казаться холодным и гуманным, как человек современный и развитой, — желанием, которого он иногда достигал с таким совершенством, что мог ввести вас в заблуждение, пока наконец не прорывался каким-нибудь характерным словцом, которое сразу выказывало его заматерело снобскую натуру, как будто лопнут прочные швы английской байки и из-под модного пальто, из-под эксцентрической дорожной фуражки выглянут на минуту на свет божий пестрый халат и бритое темя урожденного продавца благовонных мыл, бритв и халатов — татарина.

Ночевать бы нашим приятелям на дороге, под проливным дождем, если б вдруг среди завываний холодного ветра не послышался в стороне лай собаки… Какое сильное магическое действие произвел он на всё население тарантаса. Встрепенулись люди, поднялись и насторожили чуткое ухо продрогшие собаки. Ямщик первый возвестил о нем радостным криком и бросился по его направлению искать дороги к близкому жилью. Грачов вышел из своей натянуто-спокойной роли и очень простодушно выразил свое удовольствие восклицанием: «Батюшки! Да ведь точно лает собака!», а Тростников импровизировал целый монолог, который, откинув сатирические вставки тонкого человека, можно перенесть в книгу таким образом:

— Хорошо знаю и люблю вас, собаки! Люблю весь ваш честный род, от кровного английского пойнтера до последней жалкой дворняжки! Все вы так или иначе полезны человеку. Один лай собаки иногда отраднее голоса дружбы, встречающей нас радостным криком на пороге родного дома, даже твоей дружбы, Грачев. Ты смеешься, ты находишь мое сравнение низким и тривиальным, но те не будут смеяться, кому случилось «без дороги в путь отправиться» (не из прихоти, как мы теперь), кто уставая и дрогнул, не видя в перспективе ничего, кроме ночлега в болоте, а еще пуще, если был не один, а сопровождал в пути милых сердцу друзей.

Офени, коробейники и всякие ходебщики, делающие по России пешком тысячи по четыре верст в год всё проселками, скажут тебе, какую еще роль играют в России собаки, конечно, не твой Раппо и не моя Дианка. Вообрази, если б теперь был мороз градусов в тридцать, а сколько людей бывали и еще будут именно в таком положении и кто спасал их, если они спасались? Собаки! Да, я утверждаю, что голос собаки иногда слаще голоса дружбы. Мало того, его можно сравнить только с громким, ободрительным голосом доктора, смелой поступью идущего от постели больного, после того как во всем доме в течение уже многих дней не слышалось другого звука, кроме сдержанного тревожного шепота, других шагов, кроме робких, осторожных, нерешительных, как будто окружающие больного боятся спугнуть последний остаток жизни, еще тлеющий в нем, подобно тому, как мы с тобой боимся спугнуть дичь и крадемся к ней издалека с замирающим сердцем, на что, впрочем, у нас никогда недостает ни терпенья, ни уменья.

Сколько надежд пробуждает этот громкий голос! Сколько сердец заставляет отраднее биться эта твердая, уверенная походка! Разве не то же производит один лай собаки, например, в таком случае. Едет бог знает откуда издалека-далека целое семейство; экипаж набит битком; есть в нем и здоровые, и больные, есть старые и малые; бедная мать исстрадалась, грея дыханием грудного младенца… Все ее помышления сосредоточены теперь не далее предстоящего ночлега, где отогреет, успокоит она своего малютку… и налюбуется им, потому что темнота целый день плотно закрытого экипажа мешает ей даже видеть его миниатюрные, вечно милые глазам матери черты. Она хорошо знает их, она изучила на его крошечном лице, на всем его маленьком тельце каждую особенность, хоть будь то родимое пятнышко меньше пылинки, но всё же видеть свое дитя было бы ей великим утешением, а она не видела его целые дни, боясь простудить. Но вот ночь, скоро ночлег — она вознаградит себя за терпение, а тут вдруг беда: ямщик сбился с дороги, приходится ночевать среди поля… Какие опасения терзают сердце матери: дитя простудится, умрет…

— Ну и вдруг… о милые дворняжки, придите в мои объятия! — иронически перебил своего приятеля тонкий человек. — Ты, кажется, забыл, что в России существуют шоссе и даже железные дороги…

— Уж сколько раз я давал себе слово не говорить с тобой! — отвечал с досадой Тростников, как будто устыдясь своего увлечения (увы, и он не чужд был этого общего порока времени).

— Почему же?

— Потому что ты принадлежишь к людям, для которых Россия заключается только между Москвой и Петербургом и по большим трактам, идущим от них…

— Дорогу нашел, дорогу нашел! И деревня близко: огонь видел! — кричал ямщик, возвращаясь с своих поисков.

Приятели так обрадовались, что уже не думали продолжать спора, которому в противном случае, верно, не было бы конца, и, быстро вскочив в тарантас, закричали в один голос:

— Вези! Вези!

Повернули вправо и кое-как через кустарник и песчаные бугры выехали на дорогу, которая вела в

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату