В его маленькой комнатке помещались кровать с изголовьем, комод, вешалка с двумя парами вполне приличного платья, стол, на нем — чернила и бумага. И довольно, большего человеку не требуется. Разве что еще мелкие деньги на свечи, на еду, на выпивку. Он в это время не разрешал себе больше напиваться, но и не видел смысла в том, чтобы вовсе лишать себя спиртного. Ром помогал; очень мало заботясь о себе самом и о том, что с ним станется, Пейн готов был прибегнуть к любому средству, лишь бы перо легче двигалось по бумаге.

Он искал воплощенья своим мыслям, он созидал нечто из ничего, и после пяти, шести, семи часов такой работы стены комнатки начинали надвигаться на него. Помогал ром; он пил, движения его замедлялись, тяжелели, но зато перо продолжало царапать бумагу, а только это одно и имело значение. Он не предавался самообману: то, что он напишет, прочтут, возможно, человек десять, не более, но лишь это он мог — и это должен был сделать. Новый мир не построишь за день, за два, его возводят по кирпичику, и труд это долгий и неимоверно мучительный.

Сам того не замечая, он запустил свою внешность, по целым суткам подчас не выходил из комнаты, стал реже бриться; стараясь подольше растянуть свой скудный денежный запас, снашивал чулки до дыр, одежду до лохмотьев. Жители Филадельфии, когда им случалось обратить внимание на эту перемену, говорили, что Эйткен умно поступил, рассчитав его. Говорили, еще удачно отделался от эдакого сокровища. Денег оставалось всего ничего, и Пейн просидел ночь, сочиняя стихи, а назавтра отнес их к Эйткену, который дал ему за них фунт стерлингов — явно больше, чем они стоили. Твердокаменный шотландец таил в глубине души нежность к этому человеку, корпящему над бумагой с бычьим упорством и детской верой в то, что мир захочет услышать, какой найден путь для его избавления.

— Как подвигается шедевр? — спросил его Эйткен.

— Это не шедевр. Это попытка прибегнуть к здравому смыслу, которого мне самому, видит Бог, ой как недостает.

— У меня напечатать не надейтесь, зря только будете просить.

Пейн усмехнулся.

— Поужинать не останетесь у меня?

— Это можно, — кивнул Пейн.

Он уже и не помнил, когда последний раз ел по-человечески, и потом, его вдруг потянуло побыть среди знакомых людей. У Эйткена за столом был Джошуа Крейг, торговец полотном, который вернулся недавно из Англии, переполненный впечатлениями о том, как относятся к восстанию в Лондоне.

— На стороне колоний больше народу, чем против, — говорил Крейг. — Можно подумать, восстание зреет там, а не здесь.

— Да, наверное, так оно и есть, — задумчиво сказал Пейн.

— То есть как это, уважаемый, понимать?

Пейн пожал плечами и уклонился от ответа. Лишь смутно рисовалась ему картина обновленного мира, мечта о братстве столь всеобъемлющем и полном, что даже от неясного представления о нем захватывало дух и слова не шли на язык.

Джефферсон решительно не замечал бедности Пейна, его погрешностей в вопросах туалета; Джефферсон переживал период влюбленности в простого человека и был в свои тридцать два года еще столь молод, что верил в осуществимость своих воззрений. Аристократ чистой воды, он поражался — хоть поражаться бы не следовало — тому, что Пейн на основании житейского опыта пришел примерно к тем же выводам, что и он, Джефферсон, основываясь на книгах и философских учениях. Однако если взлелеянная в мечтах идея демократии приобрела для Джефферсона реальные очертания, то принять идею революции он до конца не мог. С Пейном же обстояло как раз наоборот, и он по своим мыслям и взглядам стоял куда ближе к простому труженику, нежели мог когда-либо стать Джефферсон. Слушая, как Пейн читает отрывки из того, что им написано, Джефферсон спрашивал себя, сознает ли Пейн, какую бомбу бросает в тихий мир восемнадцатого века. Пейн читал хрипло, напряженно, стесняясь перед Джефферсоном:

— «Дeла более славного еще не видел подзвездный мир. Не отдельного Города дело, не отдельного Графства, Провинции или Королевства, но континента — по крайне мере, одной восьмой части обитаемой земли. Не на один день забота, не на год, не на столетье: в противоборство вовлечены, по сути, будущие поколения, от нынешнего его исхода зависят так или иначе судьбы людей до скончания времен. Наступила пора сеять зерна единства на континенте, зерна веры и чести. Малейший раскол теперь подобен был бы имени, нацарапанному острием булавки на нежной коре молодого дуба; рана будет расти вместе с деревцем и предстанет глазам потомков для прочтения в полный рост…»

Стиль отсутствовал, слова звучали резко и нестройно, будто в проповеди священника-методиста, вбивались в сознание неистовыми ударами молота. Они легко запоминались, под их железный ритм удобно было стучать молотком, толкать перед собою плуг…

— «О вы, кому дорог род человеческий! Кто смеет противостоять не только тирании, но и тирану, — вперед! Нет в Старом Свете уголка, где люди не задыхались бы от гнета. Свобода изгнана из всех краев Земли. В Азии и Африке ее давно истребили, в Европе отвергают как чужестранку, а в Англии ей угрожают депортацией. Примите же изгнанницу, и вы построите для человечества в будущем прибежище на все времена».

Джефферсон слушал, не улыбаясь; ремесленник, обязанный Библии своими крохами познаний о стиле, хрипло выкрикивающий человечеству новый символ веры на языке, каким пользуется захолустный проповедник, говорил тем не менее то, о чем никто не дерзал сказать открыто.

— И как это будет называться? — спросил Джефферсон.

— Я думаю, «Здравый смысл». Тут, кроме этого, и нет ничего.

О том, что надумал Пейн, стало известно.

— Здраво мыслит, — говорили люди.

— К расколу призывает, — говорили. — К ненависти и смуте. К отделению от метрополии.

Или:

— Ишь, еще один «Здравый смысл» объявился, — когда кто-нибудь высказывался в пользу независимости тринадцати американских колоний.

Небольшая книжка, чтобы люди научились думать.

— Разумеется, отделение — в должное время, — сказал ему как-то старик Бен Франклин. — Пока же смотрите, Пейн, будьте осторожны.

Рукопись он повсюду таскал с собой — измятые, перепачканные чернилами листки бумаги — и, сидя за плошкой рома в трактире, писал, правил, опять писал, вымарывал: составлял по крупицам будущее Америки.

— Все доискиваетесь здравого смысла? — спрашивали у него.

Во все, что он писал, он вплетал Библию. К чертям господ эстетов, говорил он себе. За оружие возьмется человек, который ходит за плугом, а тот, кто ходит за плугом, читает одну лишь книгу и верит только ей. И он, когда возможно, брал из Библий все, что возможно, и вплетал в ткань своих слов. Однажды вечером в кофейне, хватив лишнего, стал читать вслух. Конечно, в этом был здравый смысл, и Пейн собрал толпу, и, видно, недаром говорится, что нечистый и на Писание сошлется, когда надобно.

— Провались вы все, будь вы прокляты! — гремел он, обращаясь к хорошо одетым, вальяжным филадельфийским купцам.

Ну и в итоге, возвращаясь из кофейни домой, подвергся нападению — человек десять молодых лиходеев в клочья изорвали его рукопись, а его самого вываляли в грязи и избили, спустили ему штаны и отвесили плетью по заднице три десятка горячих.

Он об этом звука никому не проронил, а когда к нему зашел Эйткен и сказал, что, пожалуй, догадывается, кто учинил эту расправу, Пейн только покачал головой.

— Неважно. Те несколько страничек, что они порвали, я помню наизусть.

— Но вы-то, вы сами, чудак!

— Да ничего, — сказал Пейн коротко. — Выживу.

Преподобный Джард Хит из квакерского «Общества друзей» изложил Пейну то же самое иным способом.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату