Лешку, еще сильнее завертел обрубком.
Однако опустить теперь ногу на палубу Лешка не мог — Черныш был слишком велик. Он так и остался стоять на одной ноге, прижав другой.
Черныша. Теплоход накренился — Лешка не удержался, выпустил из рук планшир и вместе с собакой покатился по железной палубе. Наверху захохотали. На мостике стояли капитан, Алексей Ерофеевич и второй помощник. Они видели все и теперь, глядя на растянувшихся на палубе.
Лешку и Черныша, весело смеялись.
Лешка тоже засмеялся. Если смеются, бояться нечего… Он вскочил, свистнул Чернышу и побежал вдоль палубы. Вывалив на сторону розовый язык, Черныш галопом поскакал за ним.
— Всё! — сказал капитан. — Высокие договаривающиеся стороны подписали договор о дружбе…
Два дня Лешка блаженствовал. Если бы он умел определить это словами, он сказал бы, что это и есть счастье. Но Лешка не думал о счастье. Прошлое скрылось за дождевой завесой Батуми, будущее было неизвестно, но оно еще не наступило, а в настоящем ему было так хорошо, как бывало только дома, в Ростове, когда он целыми днями шатался с ребятами по городу или по берегам Дона. Пожалуй, здесь даже интереснее. Там они тщетно пытались попасть хотя бы на самый маленький буксир, чтобы хоть одним глазом посмотреть, а здесь он бродил по всему огромному теплоходу, все разглядывал, и его не прогоняли, а, наоборот, всё рассказывали и показывали.
И всюду с ним был Черныш, великолепный, чернейший из черных псов, каких Лешка когда-либо видел. У него не было ни малейшего светлого пятнышка, даже подушки на лапах были не розовые и не серые, а тоже черные. Короткая гладкая шерсть его блестела так, будто она начищена гуталином. В качку Чернышу трудно было стоять на скользкой палубе; бегать же качка не мешала, и он с веселым лаем носился за Лешкой. Его не останавливали даже трапы. Лешка, чтобы не свалиться, хватался за поручни, а Черныш, торопливо перебирая лапами, одним махом взлетал наверх. Вот только вниз он не любил спускаться и, если было не слишком высоко, предпочитал прыгать. Каждый раз, когда нужно было спускаться, он останавливался у трапа и пронзительно скулил.
— Не свисти! — строго, как капитан, говорил ему Лешка.
Черныш замолкал и устремлялся головой вниз.
Лешка пробовал научить его спускаться задними лапами вперед, но Черныш ни за что не соглашался и спускался обязательно головой вперед, хотя, спускаясь, часто срывался с трапа и больно ушибал нос. В таких случаях Лешка опять говорил ему, но уже сочувственно:
— Не свисти!
К концу второго дня на горизонте показалась дымчатая полоса. Она росла вверх, становилась неровной.
— Берег, — объяснил Лешке Анатолий Дмитриевич. — Керченский полуостров. Сейчас будет буй, за ним повернем в канал и там возьмем лоцмана.
За мысом волнение начало спадать, и почти сразу же впереди показался маленький катер. «Гастелло» застопорил машины, катер подвалил вплотную к борту, на который уже был выброшен штормтрап — веревочная лесенка с деревянными ступеньками. По трапу с катера вскарабкался лоцман, приземистый моряк с седыми висками. Он поздоровался с Анатолием Дмитриевичем, уверенно поднялся на мостик. На катер бросили толстый канат, его закрепили, и «Гастелло» снова пошел вперед, только теперь командовал не Анатолий Дмитриевич, стоявший на вахте, а лоцман. За кормой, в пенном буруне «Гастелло», мотался на буксире катер.
Слева в отдалении тянулись гористые берега Керченского полуострова, справа — затихшая морская гладь. Как ни вглядывался Лешка, он не мог разглядеть низменного Таманского берега. Лешке казалось, что при такой ширине можно плыть куда хочешь и совсем не нужен лоцман, однако лоцмана слушались беспрекословно. Он то спокойно, то резко говорил рулевому:
— Полборта лево! Одерживай! Три право! Еще два право!
Рулевой повторял команду и торопливо поворачивал штурвал. Лешка потихоньку высказал свои соображения Анатолию Дмитриевичу. Тот засмеялся:
— Пролив-то широкий, да плавать узко. Мели кругом, ну и… всякая всячина после войны осталась. Видишь вешки по сторонам? Очистили канал, по нему суда и ходят. А свернешь в сторону — либо на мель, либо к черту на рога! Понятно?
Стемнело. Лешка устал и пошел спать.
Проснулся он к исходу ночи. Море было неподвижно. Слева за кормой висела в небе луна; зыбкий треугольник ее холодного света лежал на море от самого горизонта до теплохода. Лешка поднялся на мостик. На вахте стоял Алексей Ерофеевич. Впереди зарницей, опоясывая кусочек темного неба, вспыхивал и гаснул свет. Свет был шаток и тревожен.
— Ну вот Белосарайский маяк, — сказал Алексей Ерофеевич. — Скоро придем на место.
Блаженство кончилось. Оно было недолговечным и непрочным, как зыбкий серебряный свет за кормой, а будущее — так же тревожно и неясно, как густая предрассветная тьма впереди, которую пытался и не мог пробить трепетный отблеск маяка.
Алексей Ерофеевич поглядывал на Лешку и тоже думал о его будущем, о том, что батумскую оплошность повторять нельзя — так мальчишка может и совсем пропасть.
— Ты иди, брат, спать, — сказал он, кладя Лешке руку на плечо. — Вахту я и сам достою, а тебе нужно выспаться.
— Можно я еще постою? — попросил Лешка. — Немножечко…
Как было объяснить, что Лешка прощался со всем, что было здесь два дня, самых счастливых дня его жизни? Неизвестно, будет ли еще когда-нибудь так хорошо там, впереди, а здесь уже было, и расставаться с этим было трудно.
Алексей Ерофеевич промолчал, и Лешка остался.
Впереди сначала смутно, потом яснее показался розовый отсвет. Он не мелькал, как маячный, не притухал, а разгорался все сильнее и ярче, все выше поднимаясь по небу и рассыпая розовые отблески на воде.
— Что это? — спросил Лешка.
— 'Орджоникидзесталь'. Завод. Скоро откроются створы.
Они открылись: два белых огня один над другим и еще выше — красный. Тифон «Гастелло» заревел, ему визгливо ответил бегущий навстречу катер. Снова по штормтрапу поднялся лоцман и повел теплоход к порту. Он уже обозначился впереди мерцающей россыпью огней. На мостик вышел капитан, и Алексей Ерофеевич легонько подтолкнул Лешку к трапу. Лешка сошел вниз. Приглушая бледный, неподвижный свет луны, впереди все ярче разгоралось живое оранжевое зарево над 'Орджоникидзесталью'…
Алексей Ерофеевич, в свежем кителе, в фуражке с ослепительно белым чехлом, сам разбудил Лешку к завтраку. Они поднялись на палубу.
Над открытым трюмом наклонилась огромная решетчатая стрела крана.
Через колесо на ее макушке бежали стальные тросы, на которых, покачиваясь, висела разинутая пасть ковша — грейфера. Пасть нырнула в трюм, с хрустом начала сдвигать челюсти, загребая руду. Челюсти захлопнулись — грейфер, поднявшись над палубой, поплыл к шеренге вагонов на каменной стенке пирса. Над железным вагоном с открытым верхом челюсти грейфера раздвинулись — руда глухо рухнула в вагон.
Вагон дрогнул и заметно осел. Тутукнул паровоз, вагоны лязгнули буферами и подвинулись, подставляя под грейфер порожний вагон. Лешка повернулся к морю. Солнце разбилось в нем на тысячи осколков и сверлящими блестками слепило глаза. Волоча по небу легкий дымок, за горизонт уходил пароход. Слева над городом плыли дымы 'Орджоникидзестали'. Город скрывался за откосом возвышенности, выплеснув к берегу густую зелень садов и светлую путаницу домиков Слободки.
— Нравится? — спросил Алексей Ерофеевич.
В другое время Лешка обязательно сказал бы с восторгом: 'Ага!', 'Здорово!' — или еще что-нибудь в этом роде, но сейчас он никакого восторга не испытывал и ничего не ответил. Его томило предчувствие новых расспросов и «проверки», от которой теперь уже не отвертеться.
Ему даже есть не хотелось, и за завтраком он вяло ковырял вилкой жареную картошку, пока Анатолий Дмитриевич не подтолкнул его: