Кологойды' капитану внезапно пришлось отложить.

Щербаткж не выспался, от этого казался еще более рыхлотелым и, вяло бубня, вводил Кологойду 'в курс', то есть рассказывал о своем участке, когда Кологойду вызвали к начальнику…

— Такое дело, лейтенант, — мрачно глядя в стол, сказал Егорченко. — Позвонили из Иванкова. Доставили им, понимаешь, одну старуху. Не ихнего района, поскольку путем опроса личность старухи не установлена.

— Значит, сама не признается?

На скулах Егорченки вздулись желваки.

— Милиционеру полагается не гадать, а проверять, лейтенант Кологойда! Вот езжай туда и проверь на месте.

Может, та самая старуха, которая у тебя потерялась.

— А как с участком Щербаткжа?

Капитан поднял на него взгляд, и Вася Кологойда прочел в нем все, что Егорченке хотелось сказать, но устав не позволял произнести вслух.

— Понятно, — поспешно сказал Кологойда. — Разрешите исполнять?

— Исполняйте, — буркнул Егорченко.

Кологойда бросился к Онищенко. Его 'ИЖ' с коляской давно уже снова стоял у входа в отделение, а сам старший лейтенант, насупив брови, старательно изучал новую длинную инструкцию, полученную из области.

— Слушай, старшой, одолжи своего 'ИЖа'… Срочное дело!

— Не положено, — сказал Онищенко, не поднимая головы. — Перебьешься.

— Да что я у тебя, покататься прошу? — вспылил Кологойда. — Мне, понимаешь, преступника надо ловить, а ты бюрократизм разводишь…

Онищенко испытующе посмотрел на него, поколебался, но ключ протянул.

— Только без лихачества! А то я не посмотрю, что ты сам лейтенант.

— Учи ученого…

Кологойда выбежал из отделения, прыгнул в седло 'ИЖа' и с таким громом пустил мотоцикл с места, что цепные псы во дворах зашлись в истерике. Взвизгнув покрышками, мотоцикл свернул за угол и вскоре запрыгал по разбитой булыге запущенного тракта, ведущего на север.

Смятение и страх стали неодолимы и погнали Лукьяниху в ночь. Милиции она тоже боялась. Боялась, что ее арестуют, посадят в тюрьму и будут держать за решеткой до самой смерти. Непременно до самой смерти.

Однако пуще смерти и милиции она боялась, что ей помешают, она не поспеет отдать, а тогда не будет ей покоя ни на том, ни на этом свете…

И ведь так ладно все складывалось! На базаре управилась быстро и пошла к Василию Лукичу. Знакомство было давнее, а свели их покойники. После недолгих своих скитаний Лукьяниха, тогда еще Таисья Лукьяновна, пожила какое-то время в Чугунове и приспособилась обихаживать больных и покойников. Верующих было еще много, над усопшим читали Псалтырь и звали для этого псаломщика Василия Лукича. Был он много моложе Лукьяновны, но так серьезен и степенен, что иначе, как Василием Лукичом, его не звали. Ему-то и отдала она на сохранение тот окаянный сверток — побоялась, что хозяйские ребятишки найдут и изорвут, а то и взрослые при всегдашнем сельском безбумажье изнахратят.

У Василия Лукича детей не было, а сам он был надежен, как никто другой. Правда, спустя некоторое время от веры он будто слегка отклонился, на самом деле просто оказался дальновиден и предусмотрителен. Приметив умаление веры и все большее от того оскудение церкви, Василий Лукич еще в двадцатые годы остригся под ежа, надел бумажный пиджачок и стал счетоводом. С тех пор над покойниками он больше не читал, исправно служил, а свободное время и душу отдавал садику и пчелкам.

Лукьяновна изредка навещала бывшего псаломщика.

— Цело, цело твое сокровище, — усмешливо говорил Василий Лукич и поил ее чаем с душистым медом.

Пришло время, и Василий Лукич вышел на скудную, но честно заработанную пенсию и уже ничем, кроме сада и ульев, не занимался. Лукьяниха давно не была у него, увидев ее, Василий Лукич удивился и обрадовался.

— А, скрипишь еще, старая? Ну, пойдем тогда чай пить. Чай теперь не разбери-поймешь, а пчелы, они план перевыполнять не желают, и медок прежний, хороший медок…

— Я не чаевничать, я за тем пришла…

Василий Лукич удивился несказанно.

— Бона! Я думал, ты уж и забыла. Почто оно тебе?

— Надобно.

— Да зачем надобно-то? Грамоте ты не умеешь, а кабы и умела, все равно не поймешь ничего — слог там возвышенный, я и то не все понимаю. Однако когда-никогда почитываю. Назидательная штукенция!.. А тебе куда она? В хозяйственную надобность не годится — бумага крохкая, тленом тронутая…

— Нет уж, ты, батюшка, отдай! Ты, чай, перед Спасом крестился!..

— То я помню… Скажи сначала, что с ним делать будешь?

— Это не мое, бариново, — помявшись, сказала Лукьяниха. — Ему и отдам.

— Умом тронулась, старая! — Василий Лукич посмотрел на нее поверх очков. — Он к тебе с того света явился или как?

Лукьяниха пожевала губами и не ответила.

Сверток в ветхой холстинке был тот самый, даже холстинка та же. Она завернула его еще в одну тряпицу и прижала к левому боку. Почему-то вскоре бок этот начало жечь огнем, будто прижимала она не угловатый сверток в тряпице, а горшок с геенскими углями, и нестерпимый жар их проникал до самого сердца. Прежде она старалась даже не прикасаться к нему, а если уж случалось прикоснуться, долго потом молилась и прыскала на руки освященной водицей — бутылочка такой воды всегда стояла у нее от иордани до иордани, и облегчение почувствовала, только когда отдала на хранение Василию Лукичу.

А на колечко польстилась. Не побоялась его оставить потому, что на нем был крестик. И что было ей то колечко? Ни красы, ни радости… В крутую, голодную пору пошла продавать. Сколько дали, уже не помнила. Еще счастье, что запомнила, кто купил. Помнила, что покупатель уговаривал ее быть сознательной, потому как покупает он не для себя, а для музея. Но Лукьяниха хотела есть, а не быть сознательной и прикидывала, сколько похожего на глину хлеба можно купить за жалкие те рубли.

Хлеб был съеден и забыт, вина осталась. А теперь вина обернулась бедой…

Лукьяниха из-за забора видела, как Семен Бабиченко, волоча ноги, добрел до музея и вошел. Входили и выходили другие посетители. Семена среди них не было. Потом посетители кончились, директор запер дверь и вместе с толстой коротышкой, сестрой своей, ушел домой. Значит, Семен остался. Ну и слава богу! Авось, сумеет…

Когда настала ночь, она не могла усидеть дома. Никаких прохожих уже не было, но ярко светила луна, и Лукьяниха притаилась в тени бетонного колодезного кольца. Она видела, как вспыхнул в двух окнах музея свет, как подбежал к музею человек и свет погас и как человек этот что есть мочи бежал в милицию. Лукьяниха заметалась. Значит, не заладилось, не вышло у Бабиченкова недотепы… Что ж он сидит там, не убегает? Поймают дурака, сам пропадет и ее потянет… Надо бы добежать до музея, крикнуть ему, чтобы бежал скорей да прятался, но она боялась, что ее застанут там и тут же заарестуют.

Лукьяниха решалась и не решалась, бегала за угол поглядеть, не идут ли уже, и добегалась — увидела, как к углу — к ней! — быстро шагают тот человек и верзила милиционер…

Сердце оглушительно стучало в ушах, затылок разламывало, а левый бок снова жег геенский огонь. Кое-как отдышавшись, она выглянула через забор — все окна музея были освещены. Поймали растяпу… Значит, вот-вот придут и за ней, а коли спрячется — сыщут. Ждать автобуса уже некогда, надо управиться, пока не доискались и не заарестовали. Ночью-то, по холодку, можно и поспеть, а там уж будь как будет. Отдать ему и пасть в ноги — вот, мол, все цело, окромя колечка, не вышло с колечком… Может, и отступится, отпустит душу на покаяние?

Ах, кабы знать да не связываться!

Дура дурой была, выросла в послушании, отказать не посмела, вот и связала себя на всю жизнь, а

Вы читаете Колесо Фортуны
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату