— А сейчас?
— Что ж сейчас? Забросили, засорили. Воде выходу нету, и стоит там болотиной…
Юка слушала вполуха, все собираясь и никак не решаясь задать вопрос, ради которого пришла.
— Бабушка, — сказала она наконец, — можно, я спрошу? Только вы, пожалуйста, не сердитесь и не обижайтесь… Ну, как это сказать? Вы — ведьма, да?
Лукьяниха упустила алюминиевую ложку, всплеснула руками.
— Господи! Да как… Да что ты выдумала, Христос с тобой?! Как у тебя язык-то повернулся?
— Ой, я не так… Простите, бабушка! Я не то хотела сказать… Ну как это? Знахарка, да? Или — ворожея?
— И не знахарка я, и не ворожея! Постыдилась бы такую пакость на старуху наговаривать! Грех тебе! Совестно обижать меня!
Лукьяняха заплакала, и у Юки тоже защипало глаза.
Ей было мучительно стыдно — она же всегда стояла за справедливость, а тут вот взяла и ни за что ни про что обидела несчастную старушку…
Юка вытирала глаза и шмыгала носом, пыталась объяснить, что она совсем не нарочно, не со зла и вовсе не хотела обидеть… Просто она слышала вчера, когда приходила эта женщина, как просила помочь Митьке Казенному и как Лукьяновна читала заклинания.
— Типун тебе на язык! Каки это заклинания? То молитвы, дурочка. Молитвы!.. Еще бабка моя, царство ей небесное, когда люди приходили за помочью, так-то молилась. Я у нее и переняла. Только уж давно все, почитай, перезабыла… А ты вон куда! Знахарство — грех смертный! Знахарям-то разве бог помогает? Разве они богу служат?.. Сатане они служат!.. Господи, помилуй меня, грешную!..
Старуха еще долго вытирала слезы, крестилась, поминала бога и святых угодников, но, в конце концов, смягчилась. Сладкий чай помог окончательному примирению, настроение Лукьянихи стало даже благодушным, и она сама вернулась к роковой теме.
— Знахарь! Знахарь ведь это человек, который тайное знает, другим неведомое…
— А какие они? Вы хоть одного видели? — снова загорелась Юка.
— Ох, видела, помилуй мя, господи! Я об том сколько годов и вспоминать боялась… Теперь-то уж, должно, ничего. Должно, успокоилась душа его грешная, — перекрестилась старуха.
— Чья?
— Старого барина, упокой, господь, его душу!
— А кто он был?
— Я ж говорю — барин. Большой дом над речкой построил молодой барин на моей памяти, уже после смерти старого. Ну, комнаты, где старик жил, рушить он не посмел. А так построил, что они в новый вросли. Так и стояли — никто в них не жил и не заходил никогда.
— Заколоченные?
— Почто заколачивать? Страх пуще гвоздей держит.
Там портрет висел. На него глянуть, и то со страху помереть можно было. Сейчас про то никто не помнит.
Да и кому помнить? Перемерли все тогдашние люди, одна я зажилась… А в свое время — гроза на всю округу.
— Что ж он, бил всех?
— Бить не бил. Нет, не бил. Страх к нему был, прямо ужас какой. Взгляд у него такой дикой да страшный, как глянет — девки да бабы прямо обмирали… Сила в нем такая была.
— Значит, он был колдун?
— Не знаю, милая, колдун ли, знахарь ли… Знахари, они ведь как? Перед смертью всю свою силу, всю бесовскую науку должны обязательно кому другому передать.
Как не передаст — нет ему покоя на том свете, он то и дело на этот шастает, ищет, на кого заклятье свалить…
Так у них в роду и было. Ну, а сейчас, поди, заклятье-то уж кончилось… Они ж проклятые были, Ганыки, весь род проклят до седьмого колена. Годов тому двести, а то и боле, как здесь первый Ганыка объявился. Пришел он то ли из Питера, то ли еще откуда и был, кажись, из офицеров, вот и сделал дом, как крепость, мужиков научил стрелять из ружей…
— Он их, наверно, ужасно эксплуатировал, крепостных? Да?
— Там уж я не знаю… А чего хотел, то и творил, кругом леса да болота — глушь, дичь, ни пройти ни проехать.
И сидел он так много годов, ровно от мира хоронился: ни сам никуда, ни к нему никто… Может, он от того в уме повредился, а может — господи прости! — с нечистым стакнулся… Стал прямо зверь лютый. Потом! куда-то уезжал, привез молодую жену. Сынок у них народился, а он все лютует, все лютует… И вот однова обидел он девушку: забрал к себе в дворню, чтобы при нем состояла. А был у нее суженый, с малых лет дружок сердечный — только тогда кто про это спрашивал? Суженого на конюшню, а ее — на барский двор. И вот в ту же ночь, когда барин уснул, несчастная девушка выбежала из ненавистного дома, пала на колени и взмолилась господу богу. Три раза на коленях обошла она вокруг барского дома, прокляла весь род Ганык страшным проклятьем, а потом бросилась в реку и утонула. Тогда Сокол был не то что нынешний — глубокий, быстрый… И враз тут надвинулась гроза и буря, ударила молонья в господский дом, и занялся он сразу с четырех сторон. Барыню с ребеночком люди добрые спасли, а сам барин сгорел. Заживо… Вот с тех пор и нависло над Ганыками заклятье. То один, то другой в роду трогался умом, становился как бешеный зверь. Это дух того дикого барина, что сгорел, переходил в другого, пока тот тоже не помирал мучительной смертью, только и после нее не знал покою. Так и перевелся весь злосчастный род, никого и не осталось…
— А вы Старого барина хорошо знали?
— Ну как хорошо? Я была у молодых в услужении, у старика свой камардин был. Ну, не без того, что и меня иной раз зачем посылали. Вот уж, бывало, страху натерпишься! В кабинете портрет его отца висел. Как с него самого писаный. Прямо вылитый портрет — как есть в натуру, только что до половины. Глаза под бровищами огнем горят, и весь он напруженный — вот-вот из рамы выпрыгнет и на тебя кинется. А под этим портретом он сам завсегда в кресле сидел. Вставать уже не мог — ноги у него отнялись. А глаза — вот сверлит тебя насквозь, да и только. Войдешь — не знаешь, кого больше бояться: этого, полуживого, али того, мертвого… И помирал страшно. Ночью гроза приключилась — я такой страсти никогда больше и не видела. Темно стало — зги не видать, ни неба, ни земли, ни леса. А потом как молонья хлобыстнет, как загремит, как ветер завоет… Ну, прямо конец света — небо рушится, земля проваливается. А молоньи хлещут, а молоньи хлещут… И уж гремит! Криком кричи — ничего не слыхать… А вот его звонок услыхали.
Кинулись туда, а там, батюшки!.. Стекла все выбиты, шторы, гардины разные ветер напрочь рвет, а все бумаги, что на столе были или еще где, так по комнате и летают, так и летают. А сам глаза выпучил, что-то сказать силится и не может… А потом — царица небесная! — все аж попятились! Встал и пошел… Это параликом-то разбитый! Два шага сделал и грянул об пол… Перенесли его на кровать, всю ночь он метался, маялся, а к утру затих — помер. Тут и гроза кончилась. Что бурелому в лесу было, что крыш в деревне посрывало… Это ведь когда было, а я и сейчас все помню, будто вчера…
— И неужели, — сказала Юка, — неужели никакого средства от этих колдунов не было? Чтобы они из могил не выходили. Вот у Гоголя, например…
— Средство есть, как не быть… Надо выкопать его из могилы, перевернуть лицом вниз, подрезать пятки и вбить между лопатками осиновый кол… Вот тогда уж он не встанет, вся его сила пропадет. Да сделать-то это может только праведник. А где их взять, праведников?.. Да что это мы на ночь глядя про такие страсти. Еще, чего доброго, спать не сможешь. Беги-ка ты, милая, домой… А про все эти страхи и не думай. Ничего от них не осталось, и слава те господи!
Юке всегда хотелось узнать какую-нибудь тайну, и чтобы она была пострашнее. Но о такой жгучей тайне она даже не мечтала. Здесь было все: и скрывающийся в глуши офицер (может, даже гвардейский?), и роковая несчастная любовь, и утопленница, и страшное проклятье, и колдуны, которые встают из гроба, и вырождение до полной гибели проклятого рода…
Юка притихла, широко распахнутые глаза ее силились заглянуть в такую недоступную окружающим