панелях, обдавала снежной пылью, перехватывала дыхание.
Мария Александровна прохаживалась вдоль тюремной стены и не отрывала глаз от зеленого квадрата дверцы. Каждый раз, когда скрежетал ключ в замке и громыхал засов, она подавалась вперед, вытягивала голову — вся в нетерпении, в ожидании.
Дверца распахивалась, над высоким железным порогом сначала появлялась нога в сапоге, а за ней вываливалась фигура жандарма в голубоватой шинели. Мария Александровна снова втягивала голову в плечи и опять шагала. Порой она останавливалась, с тревогой поглядывала на свои руки в вязаных нитяных перчатках и, разведя их в стороны, смотрела под ноги, словно что-то обронила. Нет, ничего не обронила, но пальцы не ощущали привычной тяжести узелка с передачей. Сегодня она пришла к тюрьме с пустыми руками, без связки книг, без бутылок с молоком, даже не взяла с собой ридикюля, чтобы вот этими свободными от ноши руками обнять сына.
Сегодня его должны выпустить из тюрьмы на свободу. Мария Александровна грустно улыбнулась. На свободу… чтобы отправить в ссылку. Сколько он пробудет дома? Нет, не дома, а в кругу семьи. Никакого дома нет, дом был, а сейчас случайные меблирашки, хозяйские неуютные квартиры. Но разве в этом счастье? Дом там, где семья. А всем вместе, кажется, быть не суждено. Она, мать, поедет вместе с Владимиром в Сибирь, он не будет в ссылке один. Разрешение на ее поездку уже получено, но Володя об этом еще ничего не знает.
Лучики-морщинки разбежались от уголков засветившихся глаз матери. Он, конечно, будет возражать и все равно обрадуется…
Уже много раз с визгом распахивалась дверца в тюремной стене, а его все нет. Метелица запушила белым мехом ротонду, превратила козий воротник в горностай.
Более четырнадцати месяцев ходила Мария Александровна к этим воротам, протягивала в окошко узелок с передачей, четырнадцать месяцев не было и часу покоя. Чем кончится дело? Засудят на каторгу? А может быть… Как бы ни заверяли ее дети и друзья, что дело кончится ссылкой, а вот десять лет пульсирует в сердце рана. Десять лет назад она ехала с передачей к старшему сыну и еще не знала, что Саше уже не нужно молоко, что его повесили в ту ночь… И сейчас, пока не прижмет к себе Владимира, не услышит, как бьется его сердце, ничему не поверит, не успокоится.
Почему его так долго нет? А впрочем, часы не назначены, просто объявили, что выпустят из тюрьмы 14 февраля.
Прюнелевые ботинки вытаптывают елочкой тропинку вдоль тюремной стены, и, как бы ни заметала следы метелица, тропинка становится все глубже, все явственнее.
«Как это я раньше не догадалась, что мне тоже нужны валенки, в прюнелевых башмаках в сибирской деревне не обойдешься. Все ли я подготовила для сына?» — перебирает в памяти мать. Валенки есть, и теплое белье припасла, и отцовская шуба будет хорошей защитой от сибирских морозов. Не одну сотню верст исколесил в этой шубе по Симбирской губернии Илья Николаевич и не думал, не гадал, что она пригодится среднему сыну в ссылке; и никогда отцу не приходила в голову мысль, что так страшно оборвется жизнь его старшего сына Александра…
Снова заскрежетал засов, и в темном проеме вдруг неожиданно появился он, Володя, появился весь сразу, перемахнул через порог, широко распахнул руки и озорно засмеялся. Мать подалась вперед, а ноги словно пристыли, не двигаются, рванулась раз, другой, схватила за руку сына и потащила его прочь от тюремных ворот, от этих стен…
— Скорее, скорее домой, — торопила Мария Александровна. — Аня ждет.
Владимир Ильич обнял мать, стряхивает с ее плеч снег, и мать слышит стук сердца, его сердца.
— Нам надо взять извозчика, — разомкнул наконец руки Владимир Ильич.
— Нет, нет, пойдем пешком, Сергиевская всего в полутора кварталах отсюда.
— Но мне нужен по крайней мере ломовой извозчик, — смеется Владимир Ильич. — Столько книг накопилось в камере.
Надзиратель, согнувшись под тяжестью перевязанных шпагатом тюков, протискивался через дверцу. Владимир Ильич окликнул проезжавшего мимо легкового извозчика, пересчитал тюки, уложил их в санки и протянул надзирателю монету.
— Премного благодарен, ваше высокоблагородие, — низко кланялся надзиратель. — Премного благодарен.
Владимир Ильич взял под руку мать:
— Вот видишь, только перешагнул порог тюрьмы и сразу стал высокоблагородием.
— И этот титул стоит пятиалтынный, — улыбнулась Мария Александровна.
Они шагали следом за извозчиком, санки доверху были нагружены книгами.
— Я хорошо поработал, — с удовольствием потер руки Владимир Ильич. — Когда в камере делали обыск, у жандармов не хватало терпения перебирать все книги.
Извозчик повернул со Шпалерной на Литейный проспект, прямая широкая стрелка которого терялась в затуманенной вьюжной дали.
— Какой простор! — воскликнул Владимир Ильич. — Мне кажется, что Литейный стал за это время в десять раз шире и длиннее. И как оглушительно шумно, и какая веселая метелица!
— Все было бы отлично, если бы впереди не было Сибири! — заметила с грустью мать.
— Впереди жизнь, свобода, впереди уйма дел, мамочка, и так много прекрасного впереди! — горячо откликнулся Владимир Ильич.
Извозчик въехал во двор дома на Сергиевской улице. Владимир Ильич отметил: двор проходной и из него выход на три улицы. Отлично. Все учтено, квартира выбрана по всем правилам конспирации.
Анна Ильинична, закутавшись в пуховой платок, сбежала с крыльца. Перетащили тюки. Владимир Ильич старательно отряхнул с них снег, сложил их в углу комнаты.
— А теперь — здравствуйте! — сказал он весело.
И вот уже гремит на кухне рукомойник. Владимир Ильич кидает пригоршни воды в лицо, мать стоит рядом с полотенцем, сестра держит свежую рубашку, а потом все трое ходят друг за другом по комнатам.
— Прелестно, замечательно! — говорит Владимир Ильич.
— Тебе нравится наша квартира? — удивляется Анна Ильинична.
— Мне нравятся окна без решеток, мне нравятся эти чудо-двери, которые распахиваются, едва к ним притронешься, двери без железных засовов и глазков. Глазки в дверях — это мерзость. Мне все нравится, что распахивается в жизнь, в мир — большой, просторный, незарешеченный.
Наконец мать уговорила сесть за стол.
— Все чудо, великолепное чудо! — восхищался Владимир Ильич. — Рядом мамочка, Анюта, вот бы сюда Маняшу, Митю и Марка. И можно говорить простым человеческим языком, не опасаясь надзирателей. Вилка, нож — это чудо цивилизации, белая фарфоровая чашка — тоже чудо.
Разговор вперебой, обо всем, и все трое обходят главный вопрос: когда отправляться в ссылку.
— Четыреста тридцать три дня ты просидел в одиночке, — говорит мать.
— Ты считаешь, много? По-моему, маловато, — отвечает Владимир Ильич почти всерьез. — Не успел закончить работу над книгой о рынках. Сначала ужасно раздражал глазок, а потом я приноровился не смотреть на него, а только слышать, как надзиратель отодвигает задвижку, и он, наверно, страшно удивлялся, что я все время жую, а я жевал хлебные чернильницы… Кстати, Анюта, вам хорошо удалось разобрать объяснение программы партии?
— Отдельные страницы слабо проявились, надо, чтобы ты проверил.
— Это у меня молоко скисло. Ужасно досадовал.
— Как ты вырос, Володя! — с невольным уважением сказала Анна Ильинична.
— Это просто у меня лысина увеличилась, — отшутился Владимир Ильич.
— Нет, я о программе и объяснении к ней. Замечательный документ!
Переписывая с Надей проявленные горячим утюгом строчки объяснения программы партии, Анна Ильинична по-иному увидела брата. Это был уже не тот юноша в Кокушкине, который со страстью накинулся на марксистскую литературу, и не тот, который, работая в Самаре, в нелегальных кружках, разбирался сам и помогал другим разобраться в русском народничестве и овладеть марксизмом. Перед ней предстал