институток прорвала кордон и окружила Царя, прося его дать им последнюю памятку — платок, автограф, пуговицу с мундира и т. д. Голос его задрожал, когда он об этом говорил. «Зачем вы не обратились с воззванием к народу, к солдатам?» — спросила я. Государь ответил спокойно: «Народ сознавал свое бессилие, а ведь тем временем могли бы умертвить мою семью. Жена и дети — это все, что у меня осталось!.. Их злость направлена против Государыни, но ее никто не тронет, разве только перешагнув через мой труп… — На минуту дав волю своему горю. Государь тихо проговорил: — Нет правосудия среди людей. — И потом прибавил: — Видите ли, это все меня очень взволновало, так что все последующие дни я не мог даже вести своего дневника».
Я поняла, что для России теперь все кончено. Армия разложилась, народ нравственно совсем упал, и моему взору уже предносились те ужасы, которые нас всех ожидали. И все же не хотелось терять надежды на лучшее, и я спросила Государя, не думает ли он, что все эти беспорядки непродолжительны. «Едва ли раньше двух лет все успокоится», — был его ответ. Но что ожидает его, Государыню и детей? Этого он не знал. Единственно, что он желал и о чем был готов просить своих врагов, не теряя своего достоинства, — это не быть изгнанным из России. «Дайте мне здесь жить с моей семьей самым простым крестьянином, зарабатывающим свой хлеб, — говорил он, — пошлите нас в самый укромный уголок нашей Родины, но оставьте нас в России». Это был единственный раз, когда я видела Русского Царя подавленным случившимся; все последующие дни он был спокоен.
Ежедневно смотрела из окна, как он сгребал снег с дорожки, как раз против моего окна. Дорожка шла вокруг лужайки, и князь Долгорукий и Государь разгребали снег навстречу друг другу; солдаты и какие-то прапорщики ходили вокруг них. Часто Государь оглядывался на окно, где сидела Императрица и я, и незаметно для других улыбался нам или махал рукой. Я же в одиночестве невыносимо страдала, предчувствуя новое унижение для царственных узников. Императрица приходила ежедневно днем; я с ней отдыхала, она была всегда спокойна. Вечером же Их Величества приходили вместе. Государь привозил Государыню в кресле, так как к вечеру она утомлялась. Я начала вставать; мы сидели у круглого стола; Императрица работала, Государь курил и разговаривал, болел душой о гибели армии с уничтожением дисциплины.
Многое вместе вспоминали…
Раз он с усмешкой рассказывал, как один из прапорщиков во время прогулки держал себя очень нахально, стараясь оскорбить Государя, и как он был ошеломлен, когда после прогулки Государь, как бы не заметив протянутую им руку, не подал ему своей руки.
Каждый вечер от меня Их Величества заходили к оставшейся свите. При Их Величествах остались граф и графиня Бенкендорф (графиня пришла во дворец, когда его уже окружили революционные солдаты), фрейлина баронесса Буксгевден, графиня Гендрикова, госпожа Шнейдер и граф Фредерикс; генерал Воейков и генерал Гротен были уже арестованы, единственные флигель-адъютанты Линевич и граф Замойский, которые до последней минуты не покидали Государыню, вынуждены были уйти, и вернуться им не разрешали. Н. Саблина, самого их близкого друга, Ее Величество и дети все время ожидали, но он не появлялся, и другие все тоже бежали. Оставались преданные учителя Алексея Николаевича, М. Gilliard и Mr. Gibbs, некоторые из слуг, все няни, которые заявили, что они служили в хорошее время и никогда не покинут семью теперь, оба доктора, Е. Боткин и В. Деревенко. Вообще все личные слуги Государыни, так называемая половина Ее Величества, все до одного человека, начиная с камердинеров и кончая низшими служащими, все остались. У Государя же, кроме верного камердинера Чемодурова, почти никого не осталось.
Комендантом дворца был назначен некий П. Коцебу, бывший офицер Уланского Ее Величества полка, за некрасивые истории оттуда прогнанный. Я знала его с детства и была рада, что он, а не другой был назначен, так как у него было скорее доброе сердце и он любил Их Величества. Он часто заходил ко мне, отвез даже письма моим родителям в Петроград и первый предупредил меня о готовящемся моем аресте, сообщив, что меня увезут, как только я поправлюсь. Ее Величество была в ужасе и умоляла Коцебу оказать содействие к тому, чтобы меня не трогали, доказывая ему, что я больная женщина и что разлука со мной в эту тяжелую минуту была бы равносильна разлуке с одним из ее детей. Коцебу отвечал уклончиво — да он ничего и не мог сделать. Вся семья думала, что сделать ничего нельзя, но Государь говорил, что он уверен, что меня никто не тронет. Фельдшерица из моего лазарета, которая одна при мне осталась, худенькая и бледная Федосья Семеновна, кинулась перед Их Величествами на колени, умоляя их взять меня в комнату их детей и не отдавать. «Теперь, — говорила она сквозь слезы, — минута показать вашу любовь к Анне Александровне». Государь, улыбнувшись, сказал ей, что напрасно она беспокоится. Более практичный и хладнокровный совет был дан графом Бенкендорфом. Он сказал Государю, что надо скорее отдать меня, так как это лучше для Государыни; что меня будут держать только в министерском помещении Думы, где очень хорошо. Ее Величество рассказала мне об этом.
19 марта утром я получила записку от Государыни, что Мария Николаевна умирает и зовет меня. Посланный передал, что очень плоха и Анастасия Николаевна; у обеих было воспаление легких, а последняя, кроме того, оглохла по причине воспаления уха. Коцебу предупредил меня, что, если я встану, меня сейчас же уведут. Одну минуту во мне боролись чувство жалости к умирающей Марии Николаевне и страх за себя, но первое взяло верх, я встала, оделась, и Коцебу в кресле повез меня верхним коридором на половину детей, которых я целый месяц не видела. Радостный крик Алексея Николаевича и старших девочек заставил меня все забыть. Мы кинулись друг к другу, обнимались и плакали. Потом на цыпочках пошли к Марии Николаевне. Она лежала белая, как полотно; глаза ее, огромные от природы, казались еще больше, температура была 40,9, она дышала кислородом. Когда она увидела меня, стала делать попытки приподнять голову и заплакала, повторяя: «Аня, Аня». Я осталась с ней, пока она не заснула. Когда меня везли обратно мимо детской Алексея Николаевича, я увидела матроса Деревенько, который, развалившись на кресле, приказывал Наследнику подать ему то то, то другое. Алексей Николаевич с грустными и удивленными глазками бегал, исполняя его приказания. Этот Деревенько пользовался любовью Их Величеств: столько лет они баловали его и семью его, засыпая их подарками. Мне стало почти дурно; я умоляла, чтобы меня скорее увезли.
На другой день, мой последний в Царском Селе, я опять пошла к детям, и мы были счастливы быть вместе. Их Величества завтракали в детской и были спокойнее, так как Мария и Анастасия Николаевны чувствовали себя лучше. Вечером, когда Их Величества пришли ко мне, в первый раз настроение у всех было хорошее; Государь подтрунивал надо мной, мы вспоминали пережитое и надеялись, что Господь не оставит нас, лишь бы нам всем быть вместе.
21 марта я с утра очень нервничала, я узнала, что Коцебу не пропускают солдаты во дворец, вероятно, за его гуманное отношение к арестованным, а тут еще доктора принесли мне из ряда вон выходящую газетную статью, в которой говорилось, что будто я с доктором Бадмаевым, которого, между прочим, не знала, «отравляю Государя и Наследника». Императрица вначале сердилась на грязные и глупые статьи в газетах, но потом с усмешкой мне сказала: «Here Anna keep them for your collection» (Собирай их для своей коллекции).
Повторяю, с самого утра 21 марта мне было тяжело на душе. Стоял сумрачный, холодный день, завывал ветер. Я написала утром Государыне записку, прося ее, не дожидаясь наступления дня, зайти ко мне утром. Она ответила мне, чтобы я к двум часам пришла в детскую, а сейчас у них доктора. Лили Дэн позавтракала со мной. Я лежала в постели. Около часа вдруг поднялась суматоха в коридоре, слышны были быстрые шаги. Я вся похолодела и почувствовала, что это идут за мной. И сердце меня не обмануло. Перво-наперво прибежал наш человек Евсеев с запиской от Государыни: «Керенский обходит наши комнаты, — с нами Бог». Через минуту Лили, которая меня успокаивала, сорвалась с места и убежала. Вошел потом скороход и доложил, что идет Керенский. Окруженный офицерами, в комнату вошел с нахальным видом маленького роста бритый человек, крикнув, что он министр юстиции и чтобы я собиралась ехать с ним сейчас в Петроград. Увидев меня в кровати, он немного смягчился и дал. распоряжение, чтобы спросили доктора, можно ли мне ехать; в противном случае обещал изолировать меня здесь еще на несколько дней. Граф Бенкендорф послал спросить доктора Боткина. Тот, заразившись общей паникой, ответил: «Конечно, можно». Я узнала после, что Государыня, обливаясь слезами, сказала ему: «Ведь у вас тоже есть дети, как вам не стыдно!» Через минуту какие-то военные столпились у дверей, я быстро оделась с помощью фельдшерицы и, написав записку Государыне, послала ей мой большой образ Спасителя. Мне, в свою очередь, передали две иконы на шнурке от Государя и Государыни с их надписями на обратной