нас встретила хорошенькая белокурая барышня; она обещала помочь мне устроить в тюремную больницу, так как хорошо знала начальника тюрьмы и видела мое болезненное состояние. В первые дни февральской революции, когда народ открыл двери тюрем и выпустил всех заключенных, каторжанки защищали своих надзирательниц от побоев и насилий и, поселившись первое время невдалеке от тюрьмы, наделяли их щедро всем, что имели, отблагодарив их за справедливое и сердечное отношение. Такими и остались надзирательницы, прослужившие многие годы там, где было больше всего страдания и слез. Вспоминаю их с благодарностью и уважением. Старушка-надзирательница, которая запирала меня эту ночь в холодную одиночную камеру (стекло в форточке было разбито), видя, как я дрожала от слез и ужаса тюрьмы, показала мне на крошечный образок Спасителя в углу, сказав: «Вспомните, что вы не одни!»
Выборгская одиночная тюрьма построена в три этажа; коридоры по бокам здания соединены железными лестницами; железные лестницы посреди, свет сверху, камеры как клетки, одна над другой, везде железные двери, в дверях форточки. После Гороховой здесь царила тишина, хотя все было полно, редкие переговоры заключенных, стук в двери при каких-нибудь надобностях и шум вентиляторов. Когда замок щелкнул за мной, я пережила то же состояние, как в крепости — беспросветное одиночество, но старушка не забыла меня, и добрая рука просунула мне кусок хлеба… А через некоторое время заключенная женщина, назвавшая себя княгиней Кекуатовой, подошла к моей двери, сказав, что она имеет привилегию — может ходить по тюрьме и даже телефонировать. Я просила ее позвонить друзьям, чтобы помогли, — если не мне, то моей матери. Она принесла мне также кусочек рыбы, который я жадно скушала. Самая ужасная минута — это просыпаться в тюрьме. С 7 часов началась возня, пришла смена надзирательниц, кричали, хлопали дверями, стали разносить кипяток. У всех почти форточки в дверях были открыты и заключенные переговаривались, но я была «политическая» и «под строгим надзором», и меня запирали. После того, как у меня сделался обморок, меня перевели из «одиночки» в больницу. Я была рада увидеть окна, хотя и с решеткой, и чистые коридоры. К камерам были приставлены сиделки из заключенных, которые крали все, что попадалось им под руку, и половину убогой пищи, которую нам приносили. Сорвали с меня платье, надели арестантскую рубашку и синий ситцевый халат, распустили волосы, отобрав все шпильки, и поместили с шестью больными женщинами. Палата эта называлась сортировочной. Я так устала и ослабела от всех переживаний, что сразу заснула. Меня разбудили женщины, которые ссорились между собой из-за еды; кто-то что-то украл, а одна ужасная женщина около меня с провалившимся носом просила у всех слизывать их тарелки. Другие две занимались тем, что искали вшей друг у друга в волосах. К счастью, я недолго оставалась в этой камере, и благодаря женщине-врачу и арестованной баронессе Розен меня перевели в другую, где было получше. В 8 часов утра приходила старушка-надзирательница, на вид сердитая-пресердитая; она раздавала по чайной ложке сахар, и под ее наблюдением обносили обед, но в коридорах сиделки обыкновенно съедали полпорции. Рядом с больницей помещалась советская пекарня; надзирательницы и сиделки ходили туда, кто получал, а кто просто крал хлеб. Кроме баронессы Розен и хорошенькой госпожи Сенани, у нас в палате были две беременные женщины, Варя — налетчица и Стеша из «гулящих». Сенани была тоже беременна на седьмом месяце и четыре месяца в тюрьме; потом еще какая- то женщина, которая убила и сварила своего мужа. Трудно было привыкнуть к вечной ругани, часто доходившей до драки, — и все больше из-за еды. Меняли все, что было: рубашки, кольца и т. д. на хлеб, и крали все, что могли, друг у друга. По ночам душили друг друга подушками, и на крик прибегали надзирательницы. С кем только не встретишься в тюрьме! Были женщины, забытые там всеми, которые скорее походили на животных, чем на людей, покрытые паразитами, отупевшие от нищеты и несчастий, из которых тюремная жизнь создала неисправимых преступников. Но ко всем им, ворам, проституткам и убийцам, начальство относилось менее строго, чем к «политическим», каковой была я, и во время «амнистии» их выпускали целыми партиями. Была раньше в Выборгской тюрьме церковь, которую закрыли и во время большевистского праздника в ней устроили бал и кинематограф. Священник тайно приходил причастить меня.
Были между надзирательницами и такие, которые, рискуя жизнью, носили письма моей матери и отдавали свой хлеб. Дни шли за днями; однообразие, какое бывает только в тюрьмах. Иногда меня выводили на двор перед больницей, сперва в общей гурьбе с «заразными» девчонками, больными ужасной болезнью, которые с папиросами в зубах и руганью крали все по дороге, что только могли, за что их били по рукам, но впоследствии, так как я была «политическая», гулять с другими мне не разрешали.
В верхний этаж перевели больных заключенных мужчин из Петропавловской крепости. Так как все тюрьмы были переполнены, то часто, чтобы отделываться от них, расстреливали их целыми партиями без суда и следствия: судить невиновных было излишним трудом.
Сколько допрашивали и мучили меня, выдумывая всевозможные обвинения! К 25 октябрю, большевистскому празднику, многих у нас освободили: из нашей палаты ушла Варя Налетчица и другие. Но амнистия не касалась «политических». Чего только ни навидалась и сколько наслышалась горя: о переживаниях каторжанок в этих стенах, о их терпении и о песнях, которыми они заглушали свое горе. И мы, госпожа Сенани и я, пели сквозь слезы, забираясь в ванную комнату, когда дежурила добрая надзирательница. 10-го ноября вечером меня вызвал помощник надзирателя, сказав, что с Гороховой пришел приказ меня немедленно препроводить туда. Приказ этот вызвал среди тюремного начальства некоторое волнение: не знали — расстрел или освобождение! Я, конечно, не спала всю ночь, даже не ложилась — сидела на койке, думала и молилась. Рано утром надзирательница велела снять халат и принесла мне мою одежду и белье. Затем б канцелярии меня передали конвойному солдату, и в трамвае мы поехали на Гороховую.
Меня обступили все арестованные женщины; помню между ними графиню Мордвинову. Почти сейчас же вызвали на допрос. Допрашивали двое, один из них на вид еврей, назвался он Владимировым. Около часу кричали они на меня с ужасной злобой, уверяя, что я состою в немецкой организации, что у меня какие-то замыслы против ЧК, что я опасная контрреволюционерка и что меня непременно расстреляют, как и всех «буржуев», так как политика их, большевиков, — «уничтожение» интеллигенции и т. д. Я старалась не терять самообладания, видя, что предо мной душевно больные. Но вдруг, после того как они в течении часа вдоволь накричались, они стали мягче и начали допрос о царе, Распутине и т. д. Я сказала им, что настолько измучена, что не в состоянии больше говорить. Тут они стали извиняться, «что долго держали», и приказали идти обратно в камеру. Вернувшись, я упала на грязную кровать; допрос продолжался три часа. Кто-то из арестованных принес мне немного воды и хлеба. Прошел мучительный час. Снова показался солдат и крикнул: «Танеева! С вещами на свободу!» Не помня себя, вскочила, взяла свой узел на спину и стала спускаться по лестнице. Вышла на улицу, но от слабости и голода не могла идти. Остановилась, опираясь об стену дома. Какая-то добрая женщина взяла меня под руку и довела до извозчика. За 50 рублей довез он меня на фурштадскую. Сколько радости и слез!
Дома меня ожидала неприятность: сестра милосердия, которую я знала с 1905 года, которая служила у меня в лазарете и после моих заключений поселилась со мной и моей матерью, украла все мои оставшиеся золотые вещи. Жаловаться на нее нельзя было: я уже побывала в тюрьме после подобного случая со служащим в моем лазарете. Вероятно, все это ею было учтено, так как она почти не скрывала, что обобрала меня. Придя в гостиную, потребовала, чтобы Берчик при ней снял наш ковер, так как он «ей был нужен». Мать пробовала сопротивляться, сказав ей: «Екатерина Васильевна, что вы делаете? Ведь мы замерзнем зимой!» — «Мне тоже холодно», — ответила она и приказала двум типам, пришедшим с ней, не только увезти ковер, но и мебель «по ее выбору». Все это нагрузила на воз и отбыла. Но это последнее случилось позже; несколько месяцев она жила у нас, обирая ежедневно наше последнее имущество. Таковы стали нравы на нашей бедной Родине.
Зиму 1919 года провели тихо. Но я очень нервничала: успокоение находила только в храмах. Ходила часто в Лавру, на могилу отца: постоянно бывала на Карповке у о. Иоанна. Изредка видалась с некоторыми друзьями; многие добрые люди не оставляли меня и мою мать, приносили нам хлеба и продукты. Имена их Ты веси, Господи! Как могу я отблагодарить всех тех бедных и скромных людей, которые, иногда голодая сами, отдавали нам последнее. Если порок привился к русскому народу, то все же нигде в мире нет того безгранично доброго сердца и отсутствия эгоизма, как у русского человека.
Наступило лето, жаркое, как и в предыдущем году. У матери сделалась сильнейшая дизентерия. Спасал ее, как и прошлом году, дорогой доктор Манухин. По городу начались во всех районах повальные обыски. Целые ночи разъезжали автомобили с солдатами и женщинами, и арестовывали целыми компаниями. Обыкновенно это лето электричество тушилось в 7 часов вечера, но когда оно снова вечером