московский кинорежиссер — «кумиром продавщиц и парикмахерш», другой режиссер — «кумиром московских снобов», а коренные израильтяне — «фалафельщиками» и «израильскими обывателями». Для усиления сарказма перед каждым таким определением журналистка ставила местоимения «наш» или «некий». Рядом с этой местечковой манией величия шоумен был цивилизатором. Он и приезжал к нам как цивилизатор, делал про нас снисходительно-сочувственные передачи, в которые все мечтали попасть.
В семь часов мы с Болдиным добрались до ресторана. Я хотел проститься, но он сказал:
— Глупо не выпить на халяву. Наверняка кто-нибудь из наших не придет, зачем оставлять водку хозяину?
Я уже знал, что он не большой охотник выпить, но какие еще он мог привести аргументы, выдерживая стиль? Я хотел видеть Дашку. Может быть, она провела время в той же гостинице, где я. В конце концов, я все-таки отец и, может быть, обязан вмешаться. И добираться тремя автобусами, заплатив двадцать шекелей, в то время как она на машине, — это было еще глупее, чем не пить «на халяву».
Болдина тут же перехватил Штильман, а меня позвала Дашка. Она сидела рядом с Володей, и какие- то люди за их столом пересели, освободив место. Сосед Володи говорил с ним по-немецки, а Дашка, забытая мужчинами, отпила глоток из фужера. Я не сомневался, что в фужере водка.
— Все в порядке, папа?
— Да, в порядке. Мы вместе поедем?
— Я старая, папа.
В полумраке ресторана она казалась молодой и очень красивой. А ведь ей уже сорок, сообразил я и удивился.
Звучала тихая музыка — в конце небольшого зала лохматый крепыш в черной рубашке импровизировал на скрипке, перетекая из одной меланхоличной мелодии в другую. Он делал это с кокетливым юмором, и когда Монти перелился в известное танго из эротического фильма, кто-то засмеялся и захлопал. Штильман и еще несколько человек побежали ко входу: Илья и Боря под руки вводили-вносили горбатого старика в черном костюме. Штильман, оттеснив Илью, собственноручно повел старика к пустому столику. В это время за другим столиком поднялся могучий человек с большим животом. Раскинув руки и выставив живот вперед, он пошел на старика, который доходил ему до подмышек и утонул в объятиях. Штильман, не теряя элегантности, подстраховывал сползающего вниз старика и шутливо сетовал:
— Ребята, Стив, по-моему, пьян в дымину, он его уронит, я ж не удержу, айм сори, Стайв, ма ата осе, бихляль, мишугене бохер?[22]
Илью и Борю усадили рядом со стариком, они были недовольны, но могучий Стив, прихватив бокал, пересел за их столик, громко по-английски звал еще кого-то, собиралась компания.
Математики занимали лишь несколько столиков, остальные заполняла обычная публика. За одним из них я видел телезвезду с моржовыми усами и хорошо одетого господина. Они разговаривали, не обращая ни на кого внимания.
Штильман, как заправский тамада, подошел к скрипачу, дал тому знак остановиться, отсоединил микрофон и, улыбаясь, раскованный, вышел с ним в центр.
— Хавэрим, друзья, леди энд джентльмен, герр Зуммерград, битте, Володя, переводи ему на немецкий, господа, я в сложном положении, ани ба мацав каше, ани эдабер иврит вэ этаргем русит, я буду говорить на иврите и переводить на русский, итак, господа…
Наступила его минута, и все это чувствовали: он организовал этот семинар, осуществил задуманное, выйдет сборник трудов под его редакцией, учреждается премия Векслера, Штильман будет председателем жюри, но кроме всего этого — он простой парень, всем доступный и необходимый…
— Господа, мы собрались в нелегкое для страны время, минуту назад мне сказали, совершен теракт в Иерусалиме, есть жертвы, еще не поступили сообщения о количестве, два дня назад — в Нетании, где похоронен Григорий Соломонович, в память о котором мы сегодня собрались здесь, потому что мы верим, что наше дело правое, мы созидаем, а не разрушаем…
Потом горбатый старичок замахал худыми руками, вылезающими из коротких рукавов, просил микрофон, Штильман добился полной тишины в зале, шоузвезда и его собеседник прервали разговор и повернулись в нашу сторону.
— Здесь собрались ученики Гришья, — сказал старичок на иврите. — Я тоже ученик Гришья, хоть старше его. Он научил меня уважать свою работу. Гришья говорил, что математика — это молитва Богу, и, когда был разрушен Второй Храм, — голос старичка взвинчивался все выше и выше, и ему уже трудно было договорить на такой высоте, надо было перевести дыхание, подступал кашель, но он упрямо пытался договорить, — мы построили наш Третий Храм, незримый Храм, который уже нельзя разрушить ничем…
Он закашлялся, и Штильман забрал у него микрофон, а Боря сидел с набитым ртом и от избытка почтительности боялся жевать. Все набросились на еду, скрипач работал не за страх, а за совесть. Краснопольский, которому не дали микрофон, выкрикивал свой длинный спич фальцетом.
Дашка привлекла к себе внимание немца рядом с Володей:
— Это мой папа. Фатер.
Герр Зуммерград осклабился и протянул мне руку.
— Он писатель. Шрифтштеллер. Его книги — дас Бух — переведены на немецкий язык. Дойч.
— О-оо…
Дашка использовала меня, чтобы вклиниться в разговор Володи. Других средств уже не было? Она лучилась улыбками, но я-то видел, что она растеряна и удручена.
Она оставила меня в покое. Я ел и слышал голоса за спиной. Болдин, подвыпив, развивал перед собеседниками свою миротворческую идею. Он искренне болел за нас! Он старался всех убедить! Собеседники говорили по-русски с акцентом, каждый твердил свое:
— …теперешнее положение — результат Осло, нельзя было идти на уступки арабам, ни одно государство мира не отдавало завоеванные земли…
— …сионизм — ошибка…
— …не может маленькая страна противостоять всему арабскому миру…
Официанты обходили столики, записывая заказы. Скрипач положил скрипку на стул, включил звуковую систему, резко добавил звук — приглашение танцевать — и вышел из зала. Я вышел следом, закурил в вестибюле. Скрипач по-русски говорил в свой мобильный телефончик:
— Может быть, буду в одиннадцать… Сегодня старперы, хвизики-лирики… Что там, в Иерусалиме?… Есть жертвы?… Ты звонила Манечке?… Ну слава богу!
Рядом стояли два тяжеловеса в шерстяных костюмах, один из них проводил скрипача взглядом и по- русски сказал другому:
— Твою мать, одни русские.
— Ну.
— Какой-нибудь солист Большого театра, а здесь в ресторане пиликает.
— Им виднее.
— Ну.
— Ребята, кого-то ждете? — спросил я.
Они почему-то смутились.
— Все в порядке, отец.
Отошли на два шага и приняли прежние позы, подпирая стену мощными плечами, чьи-то телохранители, проездом.
Я думал о Болдине: человек тут третий день и не боится советовать, как нам надо жить. И это мне нравится. Что ж я, прожив жизнь в России, вдруг испугался, что не имею права говорить русским людям, как им жить? Как-то сразу все на нас обрушилось — еврейские фамилии большевиков и палачей, которые «хотели, как лучше», строчки из письма Куприна, ненависть хороших русских писателей, это действовало: тоже, как комиссары, уверен в своей правоте, а ну как выйдет из этого новая беда? Разум ошибается, инстинкт оберегает, откуда у меня возьмется инстинкт человека с корнями?… Болдина это не мучает, он полагается на разум…
На пятачке перед эстрадой танцевали. Володя и Дашка были там. Такой случай Дашка, конечно, не могла упустить. Усевшись, я успел подумать, что люди за столиками не подозревают, что сейчас забудут о