бледным ликом. Он был долговязый, нескладный, нервный, с пытливым беспокойным умом. Он не успел закончить Гарвардский университет, где получал призы и повышенную стипендию почти за все, за что было можно, а за все остальное он не получал наград только потому, что уделял слишком много времени сбору подписей под разными петициями, распространению этих петиций, участию в разных оппозиционных группах, разрывам с этими группами, посещению одних конгрессов молодежи, пикетированию других конгрессов молодежи и организации студенческих комитетов в защиту уволенных преподавателей. Все были убеждены, что Клевинджер наверняка пойдет далеко по стезе науки. Короче говоря, Клевинджер принадлежал к категории людей весьма интеллигентных, но безмозглых, и это почти все замечали с первого взгляда, а кто не видел сразу, понимал чуть позже.
Говоря еще короче, Клевинджер был болваном. Он часто смотрел на Йоссариана, как один из тех любителей современного искусства, которые слоняются по музейным залам, пялят глаза на картины и видят в линиях и пятнах только то, что им хочется видеть, — таких людей интересует не сам предмет, а свое иллюзорное представление о нем. Таков был и Клевинджер с его неискоренимой склонностью въедаться в любой вопрос с какой-то одной стороны, не обращая никакого внимания на другие стороны. В области политики это был гуманист, который знал как правые, так и левые политические теории, но безнадежно запутался и в тех, и в тех. Он постоянно защищал своих друзей-коммунистов от их врагов из лагеря правых, а своих друзей из лагеря правых — от их врагов-коммунистов, и его терпеть не могли и те, и другие, и они- то уж никогда не защищали его самого ни от каких нападок, потому что считали его болваном.
Он и действительно был очень серьезным, обстоятельным и совестливым болваном. Нельзя было сходить с ним в кино без того, чтобы он не втянул вас потом в дискуссию об абстрактном мышлении, Аристотеле, вселенной, духовных контактах и долге кинематографии как формы искусства по отношению к обществу. Девушки, которых он приглашал в театр, должны были дожидаться первого антракта, чтобы узнать от него, хорошую или плохую пьесу они смотрят, и тогда уже им все становилось ясно. Это был воинствующий идеалист, объявивший крестовый поход против расового фанатизма, но стоило ему столкнуться с расистами лицом к лицу — и он чуть не падал в обморок. О литературе он знал все, за исключением того, как получать от нее удовольствие. Йоссариан старался помочь ему.
— Не будь таким болваном… — советовал он Клевинджеру, когда оба они учились в военном училище в Санта-Ана, в штате Калифорния.
— А я ему обязательно скажу… — настаивал Клевинджер. Они сидели на дощатой трибуне, глядя вниз на запасной плац, по которому взад-вперед носился разъяренный лейтенант Шейскопф, похожий на короля Лира, только без бороды.
— Почему никто мне не скажет? — орал лейтенант Шейскопф.
— Помалкивай, идиот, — отечески посоветовал Йоссариан Клевинджеру.
— Ты сам не понимаешь, что ты говоришь, — возразил Клевинджер.
— Я понимаю, что надо помалкивать, идиот.
Лейтенант Шейскопф рвал на себе волосы и скрежетал зубами. Его резиновые щеки содрогались от возмущения. Лейтенанта мучило, что кадеты вверенной ему учебной эскадрильи отличались крайне низким боевым духом и маршировали самым гнусным образом на парадах, которые устраивались каждое воскресенье после обеда. Боевой дух кадетов был низок оттого, что они не желали маршировать на парадах каждое воскресенье после обеда, и еще оттого, что лейтенант Шейскопф сам назначал командиров из числа кадетов, вместо того чтобы позволить им самим выбирать, кого им хочется.
— Я хочу, чтобы кто-нибудь мне сказал, — умоляющим тоном обращался к кадетам лейтенант Шейскопф. — Если в чем-то моя вина, скажите мне.
— Вот видишь, он сам хочет, чтобы кто-нибудь ему сказал, — заметил Клевинджер.
— Он хочет, чтобы все помалкивали, идиот, — ответил Йоссариан.
— Разве ты не слышал? — горячился Клевинджер.
— Слышал, — отвечал Йоссариан. — Я слышал, как он очень громко и внятно сказал, чтобы мы все заткнулись подобру-поздорову.
— Я не буду вас наказывать, — клялся лейтенант Шейскопф.
— Вот увидишь, он меня не накажет, — сказал Клевинджер.
— Он тебя кастрирует, — заверил его Йоссариан.
— Я клянусь, что не накажу вас! — продолжал лейтенант Шейскопф. — Я буду чрезвычайно благодарен человеку, который скажет мне правду.
— Он будет тебя ненавидеть, — сказал Йоссариан. — До гробовой доски будет тебя ненавидеть.
Лейтенант Шейскопф был выпускником училища по подготовке офицеров резерва. Он чрезвычайно обрадовался началу войны, поскольку война давала ему возможность щеголять в офицерской форме и отрывисто, по-военному обращаться со словом «Бойцы!» к ораве молодых парней, которые на два месяца попадали ему в когти. Честолюбивый, начисто лишенный чувства юмора, лейтенант Шейскопф относился к своим обязанностям с исключительной серьезностью и улыбался, только если какой-нибудь из соперничавших с ним офицеров учебной базы ВВС в Санта-Ана тяжело заболевал. У него было плохое зрение и к тому же хронический гайморит, что делало для него войну особенно привлекательной, поскольку ему не угрожала опасность отправиться на заокеанский театр военных действий. Самое лучшее, что было у лейтенанта Шейскопфа, — это его жена; самое лучшее, что было у жены, — это ее подружка, по имени Дори Дуз, которая грешила при всяком удобном и даже неудобном случае. Она одалживала супруге лейтенанта Шейскопфа на субботу и воскресенье форму женского вспомогательного корпуса, которую та снимала по желанию любого кадета из эскадрильи мужа. Дори Дуз, шустренькая потаскушка с зелеными глазами и копной золотистых волос, предавалась своему любимому занятию в ангарах, телефонных будках, на сторожевых вышках и в автофургонах. Она была бесстыжая, стройная, напористая. Она испробовала все, что могла, и жаждала испробовать все оставшееся. Она растлевала кадетов дюжинами. Йоссариан любил ее. Она же считала Йоссариана красивым — и только. Йоссариан сильно любил Лори Дуз, но не мог удержаться, чтобы раз в неделю не броситься со всей страстью в объятия жены лейтенанта Шейскопфа. Это была его месть лейтенанту Шейскопфу за то, что тот преследовал Клевинджера. Жена лейтенанта Шейскопфа, со своей стороны, мстительно преследовала лейтенанта Шейскопфа за какой-то его проступок, которого она не могла забыть, но и не могла припомнить. Это была полненькая, розовенькая, томная молодая дама, которая читала умные книги и постоянно убеждала Йоссариана не произносить звук «р» на мещанский лад. Они никогда не ложилась в постель без книги. Она наскучила Йоссариану, но он любил ее. Хотя она была чертовски сильна в математике, каковую постигла в Вартонской школе деловых операций, тем ее менее каждый месяц, считая до двадцати восьми, она сбивалась со счета и впадала в панику.
— Миленький, а мы, кажется, опять ждем ребеночка, — что ни месяц говорила она Йоссариану.
— Выкинь из головы этот собачий бред! — отвечал он.
— Нет, правда, родненький, — настаивала она.
— Я тоже говорю правду.
— Миленький, а мы, кажется, опять ждем ребеночка, — говорила она мужу.
— У меня нет времени, — раздраженно огрызался лейтенант Шейскопф. — Неужели ты не знаешь, что у меня парад на носу?
Лейтенанта Шейскопфа больше всего на свете занимало, как выйти на первое место по строевой подготовке и как подвести Клевинджера под дисциплинарную комиссию, обвинив его в заговоре против офицеров, назначенных Шейскопфом из кадетов. Клевинджер был баламутом и к тому же умничал; он был человеком мыслящим, а лейтенант Шейскопф давно заметил, что люди мыслящие — как правило, продувные бестии. Такие люди опасны. Дело против Клевинджера то начинали, то прекращали. Не хватало сущего пустяка — хоть какого-нибудь состава преступления.
Обвинить Клевинджера даже в малейшем пренебрежении к парадам было невозможно, поскольку Клевинджер относился к парадам почти столь же ревностно, как сам лейтенант Шейскопф. Каждое утро по воскресеньям кадеты спозаранок выходили из казармы и, толкаясь, строились в шеренги по двенадцать человек. Кряхтя и охая, они плелись к своему месту на главном плацу, где под нестерпимо знойным солнцем неподвижно выстаивали час или два рядом с шестьюдесятью-семьюдесятью другими учебными эскадрильями. Когда достаточное число кадетов падало в обморок, командование училища считало, что дело сделано и день не прошел даром. На краю плаца стояли рядами санитарные машины и солдаты с носилками и переносными радиостанциями. На крышах санитарных машин торчали наблюдатели с