— Ну, взгляни на меня, Лаума. Неужели ты в самом деле, не узнаешь меня? Я же твой друг, Волдис. Вспомни-ка…
Лаума взглянула на него, но не узнала.
— Нет, нет, нет! — со стоном заметалась она на узкой койке. — Я знаю… но вы должны идти позади. И где я остановлюсь… Еще нет? Тише, тише! Это мой… нет… да… одну понюшку… ну дай мне в долг один порошок.
Волдис стоял у койки и, прислушиваясь к бреду девушки, раздумывал, что ему делать. Было ясно, что Лаума тяжело больна. Оставить ее на пароходе нельзя ни в коем случае: он не сможет присматривать за больной весь день, а она в бессознательном состоянии может упасть с койки, ушибиться. Болезнь могла быть опасной, возможно, даже смертельной, если вовремя не пригласить врача.
Волдис стал действовать. Во-первых, зашел к Андерсону и велел сонной Молли одеться и перейти в его каюту:
— Последи за ней, пока я вернусь.
Сойдя на берег, Волдис позвонил по телефону в городскую больницу и попросил выслать машину скорой помощи. Вернувшись на судно, он попросил Молли немедленно уйти и стал ждать.
Одновременно с санитарами прибыли и полицейские. Волдиса подробно допросили; неизбежные формальности поставили его в неприятное, двусмысленное положение. Собрались штурманы, капитан тоже заинтересовался случившимся, а портовые рабочие, явившиеся на работу, шныряли у дверей каюты.
Волдис хладнокровно пропускал все мимо ушей, подписал протокол и, провожаемый десятками глаз, последовал за Лаумой до машины. Девушку увезли. На пароходе загрохотали лебедки.
Волдис вернулся в каюту. Не зная, что боцман латыш, грузчики зубоскалили за его спиной. Но Волдис делал вид, что не слышит их замечаний. «У нее воспаление легких и туберкулез в последней стадии…» — думал он.
Затем Волдис направился к капитану и попросил отпуск на несколько дней. Его отпустили без жалованья до выхода в море. В распоряжении Волдиса было четыре свободных дня.
Несколько часов Волдис бродил по рижским улицам. Повсюду он видел чужие лица — такие же чужие, как и сам старый город, который возле набережной Даугавы изменился до неузнаваемости: исчезли многочисленные торговые будки и навесы, а вместе с ними — шумная жизнерадостная сутолока, пестрая толпа, которые прежде были так обычны для этого района; повсюду виднелись сломанные и полуразобранные здания, развалины, обломки кирпича, груды полусгнивших досок.
Волдис погулял по набережной, прошел мимо роскошных павильонов нового рынка, завернул на барахолку и побродил там среди груд тряпья и жалких лохмотьев. Здесь грязные, жалкие, оборванные люди сбывали такой же жалкий товар, но даже самые изношенные отрепья находили покупателя. Утомленный назойливыми зазываниями, предложениями и криками торгующихся, Волдис поскорее покинул это место. Через несколько минут он очутился совсем в другом мире, — казалось, это уже была не Рига, а какой-то далекий уездный городишко. Старые, облезлые деревянные дома, чайные, мастерские ремесленников, женщины в черных плюшевых кофтах и ярких ситцевых юбках, мужчины в блестящих высоких сапогах, расшитых рубашках и шапках, напоминающих пожарные каски… Много-много нищенски одетых людей — старых, неопрятных, нечесаных, в залоснившейся одежде, с ухватившимися за руки или сидящими на руках изможденными детьми… На Волдиса пахнуло дыханием нищеты. На углах улиц стояли кучками мужчины, некоторые с пилами в руках — ждали, когда их позовут пилить дрова. Из всех окон и дверей, щелей, стен и ворот глядела горькая нужда. Волдис содрогнулся от этой картины беспомощного горя и покорного отчаяния.
Проходя мимо раскрытых ворот, он заглянул в узкий грязный двор, в глубине которого виднелся полуразвалившийся сарай или старый хлев. Однако окно с несколькими чахлыми цветами на подоконнике и желто-серое лицо старухи в окне показывали, что и здесь живут люди. Забрызганный грязью голодный серый кот плелся по двору, не обращая ни малейшего внимания на прыгающих неподалеку воробьев. Вероятно, он отлично понимал, что не в силах поймать их.
Заметив в просвете одного из переулков блеснувшие воды Даугавы, Волдис направился туда.
Порывы ветра гнали вниз по течению зеленовато-свинцовые волны. Вдали, за Заячьим островом, туман окутал излучины реки. Лодка перевозчика боролась с волнами. Со всех сторон к воде льнул черным смыкающимся кольцом покорный, отчаявшийся город. Сколько страданий, разбитых надежд, незаслуженного несчастья, несбывшихся чаяний, грубо растоптанных мечтаний таили эти стены! И в то же время как много грозной силы было в них скрыто! Сила, которая сегодня еще позволяла топтать себя, презирать, оплевывать, обманывать, с каждым днем становилась все более зрелой и могучей.
Волдис понимал, какая громадная задача стоит перед ним — помочь разбудить эти дремлющие силы! Знания, приобретенные им ценой тяжелой жизни, он должен распространять дальше и дальше.
Если бы он был писателем, сколько добра принес бы он людям! Писатель казался ему фильтром, сквозь который проходят впечатления действительности, очищаясь от посторонних примесей и в то же время принимая отпечаток личности художника.
Пообедав в портовой столовой, Волдис поехал в городскую больницу. Посетителей еще не впускали, и ему пришлось удовольствоваться сомнительными сведениями, полученными от персонала барака. Лауме сегодня не хуже, сказали ему. Это означало, разумеется, что ее состояние по сравнению со вчерашним ухудшилось. Оставив больной несколько апельсинов и гроздь винограда, Волдис ушел.
Падал мокрый снег, по водосточным трубам, журча, бежала вода, на тротуарах образовалось жидкое месиво из снега и воды. Новое светлое пальто Волдиса покрылось снегом, шляпа стала тяжелой, ботинки промокли, и ноги озябли.
Пока Волдис ходил по городу, устраивая свои дела и переживая одно разочарование за другим, Лаума медленно, но неотвратимо таяла. Она слабела с каждым днем. Похудевшая до неузнаваемости, беспомощная и маленькая, она сгорала от беспощадной болезни.
Когда Волдиса пустили в больницу, кровать Лаумы уже вынесли в отдельную палату. Итак — развязка приближалась.
Она настолько ослабела, что у нее не было даже силы бредить. Только вялые протяжные стоны, похожие на мычание, иногда вырывались из ее груди.
Время, отведенное для посетителей, кончалось, а Лаума ни разу не открыла глаза. Волдис понял, что видит это исхудавшее личико в последний раз. Мысль о том, что Лауме придется мучиться в агонии совсем одной или на руках чужих, равнодушных людей, наполнила сердце Волдиса несказанной горечью. Где ее родители, где все те, кто прибегал к ее ласкам? Она умирает покинутая, как бездомная собака, а потом, если не придет никто из близких, ее труп возьмут в анатомичку.
Волдису разрешили остаться у Лаумы до вечера.
Проходили часы. По временам в палату являлась сиделка, проверяла, есть ли питье в стакане, поправляла подушки, одеяло и исчезала. Они остались совсем одни в маленькой комнатке, где все — стены, потолок, посуда, белье, мебель и лица людей — было одинаково бело. Сквозь занавеску пробивался вечерний сумеречный свет, в углах комнаты сгущались бесформенные тени. Кругом царила глубокая тишина…
До руки Волдиса дотронулись горячие, худые до прозрачности пальцы. На него смотрели два огромных глаза, но взгляд девушки был устремлен куда-то мимо него; еле заметно зашевелились губы. Волдису пришлось нагнуться, чтобы уловить какой-нибудь звук, но и тогда он ничего не разобрал.
— Ты узнаешь меня? — спросил он тихо, чтобы не услышала сиделка и не помешала их последнему разговору.
Лаума слегка кивнула головой и слабо улыбнулась.
— Ну, видишь, я вернулся…
Пальцы девушки тихонько касались руки Волдиса. Это была ласка, нежная, как дуновение легчайшего ветерка. Волдис придвинулся поближе, чтобы Лаума могла его лучше видеть и чтобы слышать тихий шепот друг друга.
— Ты знаешь… что стало… со мной? — спросила она.
— Я знаю, я догадываюсь, какая ужасная судьба тебя постигла.