Пусть не возникнет недоразумений: плен вовсе не означает, будто человек возвращается к первобытному состоянию. Но в двух основополагающих принципах — самосохранения и сохранения рода, то есть в проблеме «хлеб и женщина», — жизнь пленного, безусловно, выходит за рамки обычной, нормальной. В этих двух пунктах тело не находит удовлетворения, а душа не получает ответа. В результате смятенная душа поспешно и как попало пытается обрести равновесие. И тут зарождаются обряды и суеверия. Моральные устои человека поколеблены: ему ничего не стоит в предрассветной тьме напасть с железякой на разносчика хлеба. Логический строй мысли сбивается, активные действия уступают место примитивным обрядам, закон причинно-следственных связей утрачивает главенствующую роль. Все пленные суеверны. Если генерал облачен в новый мундир, значит, готовится транспорт. Сержант Хомороци клянется и божится, что, когда заготовщики дров приносят на кухню одни березовые поленья, жди на ужин мясной похлебки.
Крестьяне вроде Ференца Поры дают волю своей фантазии. Все прошлое их слетело с подпорок, виноградники на эстергомской горе обратились в райские кущи, а домашняя чечевичная похлебка всплывает в памяти как теснящиеся на столе яства одно другого вкуснее. Если четверо уединятся где- нибудь в уголку, остальные издали смеются: «Ну, эти стряпают!» Стоит подойти поближе, и убедишься, речь действительно идет о стряпне. Час, другой, третий люди способны провести в спорах, обсуждая рецепт лечо по-сербски с таким острым перцем, что слеза прошибает, или сдобного пирога с абрикосами, как его пекут в Тисахате. Страсти разгораются, необходим завершающий аккорд… «А ну, позвать сюда Тота!..» Йошка Тот — металлист из Диошдёра. Спрашивается, при чем здесь Тот? «Ну как же! Лучше него никто не расскажет, как готовят «птичье молоко»…» Зовут Тота, и он рассказывает — хоть пять раз на дню. Популярность этого номера невероятна. По желанию публики Тот может выступить и с рецептом галушек по-словацки. Это вроде как на «бис».
Интеллигенты не составляют исключения. Я находился среди генералов, когда те «стряпали», хотя стол у них обильнее и вкуснее. Об однообразии солдатского харча, безвкусной каше, овсянке из грубо очищенного зерна и постылой капустной солянке они знали только понаслышке. Среди офицеров хищения в ту пору были столь же обыденным явлением, как и в солдатских лагерях. Единственное различие заключалось в том, что интеллигенты стремились обуздать свое воображение и придать мечтам хоть какую-нибудь, пускай смехотворную, цель. От рядовой массы они отличались тем, что создали кодекс приличий первобытного состояния и иногда даже придерживались его.
Итальянец, капитан по фамилии Галотти, глубоко презирал и высмеивал тех, кто вел разговоры о еде. Стоило поднять эту тему, как он вставал и покидал общество. Зато Галотти собирал рецепты, описание изысканных яств и крестьянских обедов четырнадцати наций. Когда мы познакомились, из венгерской коллекции недоставало лишь маковой бабы и бараньей похлебки с эстрагоном; этими двумя рецептами я пополнил его собрание. Роберт Квест, немецкий летчик с железным крестом в петлице, каждый прием пищи переводил в калории. Изо дня в день подолгу корпел над расчетами, а затем сообщал результат: «Ужин — 270. Но, — добавлял тут же, — это важно не с точки зрения пользы индивида, а из чисто научных интересов». Это тоже не единичное явление; в каждом лагере находились сотни помешанных на калориях.
Среди пестрого люда попадались не только учетчики калорий и собиратели рецептов, или накопители хлеба, попадались продавцы желудей и грибов. Это не люди с чудачествами, но живые доказательства того, до какой степени панический страх голодной смерти способен возобладать над характером, нервами, рассудком человека. Примерам несть числа, но, пожалуй, удовольствуемся этими. Ведь то время, которое я дерзнул сравнить с доисторической эпохой человечества, миновало. Длилось ли это год, два или чуть дольше, рано или поздно наступал конец. Организация и проверка (а вместе с тем и снабжение) в лагерях для военнопленных улучшилось. Все больше приближалась к предписанным 2320 единицам суточная норма каждого. Разительный контраст между первым моментом плена и последующим периодом отодвигался в прошлое, и чем дальше он отходил, тем больше смягчался удар. Из обвального звездопада постепенно формировался новый порядок, микрокосм со своими законами, новый мир. Правда, мир этот узок и тесен, земля и небосвод в нем размером с ладонь, но тем не менее он устойчив и развивается — то есть подобен тому, каким был старый, подлинный мир. В нем можно жить.
Как его назвать, этот мир? Примирением с неизбежным, постепенным выздоровлением или преобразованием? Новым восприятием жизни или другим состоянием психики? Скажем так: новое самосознание. А теперь посмотрим, что здесь нового.
Впрочем, подождем. Прежде чем взглянуть в лицо этому новому человеку, спросим у него, голодает ли он по-прежнему.
И если голодает, то является ли и по сей день рычагом всех его поступков и помыслов голод.
Судя по всему, он голоден. Хотя живет на «норме», будь то на Украине, на Кавказе или на Дальнем Востоке. Свои шестьсот граммов хлеба получает везде, мерзавцы из своих же, те, кто обделял хлебом, кашей и картошкой, выведены на чистую воду и больше не воруют. И все же пленный голодает. Впрочем, ведь наперед было сказано: этот голод хлебом не заглушить. Муки Тантала непреходящи и неутолимы. Голод подобного рода не связан с пищеводом или желудком; набей брюхо жратвой, как откармливаемый к Рождеству гусь, и то скажешь: «Эх, вот теперь бы подзаправиться!..»
Тогда в чем же перемена? Приведу дословно один диалог. Осень, воскресный полдень. Двое разлеглись у поленницы и беседуют. Я, невидимый для них, расположился по другую сторону поленницы. Один из собеседников находился в Тагиле, второй — как узнаем впоследствии — в 150-м лагпункте, то есть довольно далеко один от другого. Судьба свела их здесь, в третьем лагере, у поленницы. Беседа ведется негромко, с той обстоятельной неспешностью, с какой говорит обычно скупой на слова человек. Вот их разговор.
«Я тебе еще не рассказывал, как нас кормили в больнице? — начинает тот, что из Тагила. — Тогда слушай! Приносят рисовую запеканку, граммов четыреста-четыреста пятьдесят, из самого отборного риса, и с маслом, конечно, потому как там готовят на чистом сливочном масле. В обед суп — пальчики оближешь, лапша нежная, разваристая, с мясом, конина, баранина, а то и говядина, и по верху жир плавает, все честь по чести. На завтрак бульон, литра два с половиной, двести граммов белого хлеба и порция масла. Что скажешь?» — «Это что! — вступает собеседник. — Расскажу тебе, какое меню было у нас, в 150-м… На обед суп, значит… Какой? Врать не стану, овощной или же с мучной заправкой, масло постное, золотистое, чуть не с палец толщиной слоем, миска в края. На второе котлета с кашей. Хлеб, конечно, двести граммов, а потом американский пудинг. Цвет молочный, а вкуса никакого, но все равно, скажу я тебе, приятно. После обеда заходит в палату сестра, витамины раздает: А плюс В, плюс С. А — кругленькие такие шарики, на вкус вроде леденцов, В похож на наши пивные дрожжи, только забродившие, вздутые. Ну а С напоминает раствор фруктового сиропа. Пробовал?» — «Нет, — отвечает другой. — У нас, в Тагиле, крапивой пользовали. Крапива, говорили, витамином С богата…» — «Может, и так… Но я еще не кончил. Обед, значит, в три часа приносили. В полпятого приходила сестра: стакан молока и двести граммов хлеба на подносе и вопрос, ну как, мол, дела, Йозеф. Дела, говорю, на большой, а она не понимает, только по- своему, по-татарски знает. Я тоже научился считать по-татарски до десяти: «бер, ике, еш, дурт, би» — пять, значит; потом «алт, жиде, сикес, тугое и ун» — это по-ихнему «десять». «Одиннадцать» будет «унбер», «жигерме» — стало быть, «двадцать», «утос» — «тридцать», «крак» — «сорок», а дальше не знаю…»
«Я тоже балакал по-татарски, — говорит другой, — да теперь уж успел позабыть. Но я вот что еще тебе недосказал. У нас, в Тагиле, один из поваров венгр был. Времена трудные, три месяца суп из ботвы кормовой свеклы варили. Повара этого дядя Дюри звали, и якобы был у него в Коложваре ресторанчик с венгерской и румынской кухней… Так вот, в супе у него всегда было полным-полно кузнечиков, они по всей кухне прыгали. Раз как-то вытащил я из супа кузнечика, на стол положил, а он и ускакал… Но нам-то хорошо было, покамест дядюшка Дюри при кухне находился. Был у него приятель, Бабинец по фамилии, бывший фельдфебель из полевой жандармерии. Кто с ним служил, рассказывали, как он на фронте зверствовал, двух русинов палками забил чуть не до смерти, но среди нас вел себя прилично. По вечерам, как стемнеет, встречались они с дядюшкой Дюри во дворе, в нужнике. Иной раз по часу ждать приходилось, пока дядя Дюри появится. «На, Бабинец, держи, — говорил, — да прячь скорей!» И давал ему большущую вяленую рыбину. Бабинец прятал в карман и со мной потом делился. А как-то раз обмолвился, что не прочь бы