не шевелиться и не моргать. И снял портрет и с нее.
— Чуть выше голову, маленькая леди. Всегда — выше голову! А маменька на то и маменька, что надобно ее любить и прощать. Она сама еще не наигравшаяся вдоволь девочка, ваша маменька.
Перед сном они снова задрались с Ванюшкой, но маменька не заругала. Смотрела куда-то мимо них, в пустоту.
— Маменька, неужто и Степушка вырастет и станет таким, как этот… как граф Лев Николаевич? — Александринька решилась выговорить то, что мучило ее весь день.
Матушка улыбнулась так грустно.
— Не станет. Таких, как этот граф, полдюжины человек на всю Россию. И почти всех их ты сегодня видела.
5
Наследство Синей Бороды
(Женька, сегодня)
Отчаяние похоже на маленькую птицу. Не уследишь, и она уже разрослась до размеров собственной тени и с каждым взмахом крыла становится все больше. Пожалуй, единственное, чему я научилась после отъезда Никиты, так это загонять эту птичку внутрь, не позволяя ей махнуть крыльями. Оставалось только терпеть, когда она, стреноженная, клюет все твое существо изнутри.
Тогда все рухнуло как-то сразу. Страна, рубль, работа, муж. Я случайно узнала, что в раннюю пору нашего романа, когда под поцелуи и осторожные движения рук мы приближались к заветному порогу, попутно терпеливо (или нетерпеливо) дожидаясь, когда же мне все-таки стукнет восемнадцать и можно будет идти в загс, будущий муж, проводив меня до дома, шел к своим дипломницам. Одна даже родила ему дочь.
Джою было почти семь, когда я узнала о Наташке — она училась в той же школе, куда собирались отдать Димку. Я не стала устраивать скандал — хоть на это ума хватило, но что-то внутри меня обломилось и стало сохнуть. Этим «что-то» была вера в абсолютность — абсолютность любви, абсолютность счастья или отчаяния. Даже на полноту отчаяния сил не было.
Год жили будто по привычке. Потом Никите предложили работу в Америке. Он звал ехать сразу всем вместе, я отнекивалась — зачем срывать с места ребенка и тащить через океан, не зная, как повернется. Сама я в начале 89-го только-только получила работу в агентстве, меня стали публиковать в «Комсомолке» и в «Огоньке». Да и стрингерство на западников, у которых в пору развала Советского Союза был необычайный интерес ко всему, что у нас тут творилось, стало приносить первые, пусть не огромные, но собственные деньги.
Может, надо было бросать все найденное и ненайденное и ехать за ним? Не знаю. До сих пор не знаю…
Развелись уже постфактум, в 91-м. Время от времени он возникал здесь, привозил подарки Джою, каждый год забирал сына к себе на каникулы. Но во время его присутствия в Москве все мое существо напрягалось и настраивалось на круговую оборону — только бы его не увидеть, только бы не увидеть…
— Никогда не спрашивайте, кто виноват в разводе, — сказал как-то Григорий Александрович, сидя у этого старого окна на кухне, потом ставшей моей. — Если женщина хочет уйти и если она умная женщина, она всегда сложит ситуацию так, чтобы мужчина мог себе позволить думать, будто это он ее бросил. Если же женщина чувствует, что бросают ее, она убегает первой, создавая иллюзию собственной легкой грешности, приведшей к крушению. Гордость не позволит иначе…
Получалось, что это я резала по живому, боясь, что когда-нибудь отрежет он.
Однажды, снимая для рекламного плаката агентства психологической помощи милую докторшу, услышала от нее — страх, боль, отчаяние нельзя загонять внутрь. Это верный путь к болезням и затяжным депрессиям. Выпустить надо, выбросить. Но я-то знала, что попробуй я выбросить, и волна отчаяния накроет и меня, и Димку, и весь этот холодный мир… Птица вернется, клонируется, снова и снова возникнет из стреноженного звереныша страха, который был когда-то связан и загнан вглубь меня. А так… Ну, выклюет внутренности, так зачем они мне…
Но поняла, что Димку надо учить другому.
— Нарисуй! Нарисуй, мой мальчик, свой страх! Какого он цвета — серый? Зеленый? Фиолетовый?
— Малиновый с белым и еще зеленый.
— Рисуй, мой мальчик, рисуй все, что тебя мучает. Пускай никто, кроме тебя, не поймет, что ты рисуешь, пусть никто не узнает, что так выглядит твой страх. Ты рисуй его, выпускай из себя — пусть летит нарастающей птицей над городом, над миром.
— Он не улетает…
Можно сжечь. Нарисовать, скомкать, провести ритуальную пытку на маленьком костерке твоей решимости — все, нет страха! А пеплом отчаяния вымазать лицо — мы клоуны! Мы клоуны! Мы веселы! Мы свободны! Свободны. Свободны…
Но эта внутренняя свобода была только для Джоя. Симуляция моей собственной свободы, иллюзия, ложь во спасение сына. Научился ли он быть свободным, кто знает…
Сейчас я чувствовала, что птица с огненным крылом горящей машины и траурно-белым оперением простыни, в которую был завернут случайно погибший мальчик, птица, залетевшая в меня вчера, была хоть меньше той, старой, давно во мне живущей, но злее.
«Старая машина… молодой сын…» Машины нет, к черту машину! Но сын есть. И должен быть. Во что бы то ни стало должен быть сын. Иначе не будет меня.
Поверив когда-то, что собственный страх можно пересилить, только ринувшись в самую гущу того, что пугает, и улетая от собственного страха на войны и катастрофы, я всегда знала, что есть один самый страшный страх, в бездну которого мне не ринуться никогда, — сын. Дикий животный, действительно животный — до спазмов в животе, страх потерять Димку, поселившийся во мне сразу после того, как он сам маленькой точкой возник во мне.
Те, кому от меня что-то нужно, знают, в какую точку бить. Два покушения на сына. Две случайности, спасшие его. Или две жестокости на грани — посмотри, что будет, если ты не напряжешь мозги и не сделаешь, что от тебя требуется.
Но что требуется? Что? И кем?
Нашли они то, что искали? Хорошо, если да. Унесли бы все, вымели бы подчистую. В квартире с голыми стенами существовать можно. В квартире, наполненной страхом, нельзя. Страх почти материален. Заполняет пространство, как вода в тонущем судне. Прослойка воздуха становится все меньше, если не спастись — погибнешь, захлебнешься…
На часах было начало пятого утра. Спать не получалось. Наркоз стал отходить, и зашитая голова болела, что даже радовало. Словно физическая боль хоть как-то могла оттянуть на себя другую боль и другую тревогу, которая разлилась во мне за вчерашний день.
— В компах тоже кто-то порылся, — Димка уже сидел на обычном месте. Хотя заваленный посудой, книгами и бельем стол меньше всего походил на обычное место работы моего компьютерного гения.
— Ладно, не спится мне — старой пугливой тетке, но молодой организм мог бы и отдыхать. — Я кивнула головой на Толича (если с больной головой это можно было называть кивком). Наш милый масдай с пришепетыванием храпел на раскладной кровати, водруженной прямо поверх разбросанного хлама. Уставшие Толич с Димкой ночью даже не удосужились поставить ножки кровати на ровное место, и голова у Толича была ниже уровня ног. Но это его не слишком беспокоило. Живот, достойный изображать купол воздушного шара, мерно вздымался под одеялом.
— Скорее всего они согнали все, что было у нас на жестких дисках. Хотя залезать к нам ради этого не было смысла — через и-нет куда как легче. Может, попутно. До кучи…