предвидели, что он не упустит такого благоприятного случая, с которым, без сомнения, связывает надежды выдвинуться. Лень и скука мигом исчезли из предпоследнего класса. Доктор Юбербейн предъявлял к ученикам самые высокие требования и не знал себе равных в умении приохотить к занятиям наиболее строптивых. Юноши буквально на него молились. Его уверенный, отеческий и ласково грубоватый тон держал их в напряжении, взбадривал их, так что угодить учителю становилось делом чести. Он заслужил привязанность учеников тем, что по воскресеньям ходил с ними за город, при этом разрешал им курить и пленял их воображение развязными, по-юношески пылкими дифирамбами величию и строгости вольной жизни. А в понедельник они встречались со вчерашним веселым спутником и с радостным усердием принимались за учение. Так прошли три четверти учебного года, как вдруг перед рождеством стало известно, что здоровье находящегося в отпуску учителя более или менее восстановлено и что после каникул он вернется к исполнению своих обязанностей в предпоследнем классе. Вот тут-то доктор Юбербейн и показал себя, тут обнаружилось, что скрывается за его зеленовато-бледным лицом и развязной самоуверенностью. Он возмутился, стал жаловаться, заявил громкий, но по существу малообоснованный протест против того, что его, педагога, успевшего за три четверти учебного года сродниться с классом, делившего с ним труды и досуги, теперь, перед самым завершением программы, отстраняют от должности классного наставника и на последнюю четверть собираются поручить эту должность человеку, который отдыхал первых три четверти. Его возмущение вполне можно было понять, объяснить и даже по- человечески посочувствовать ему. Он, конечно, рассчитывал, что директор, который сам вел выпускной класс, получит из его рук образцовых учеников, и их успехи в науках и общее развитие выставят его как педагога в наилучшем свете и ускорят его продвижение по служебной лестнице: отсюда ясно, как обидно ему было, что другой пожнет плоды его самоотверженного усердия.
Допустим, досада его извинительна, но его безумству оправдания нет, — а, к сожалению, после того, как директор остался глух к жалобам Юбербейна, он совершенно обезумел. Он потерял голову, утратил всякое чувство меры, он поднял на ноги всех, лишь бы не уступить класса этому пьянчужке, пивному бочонку, этому сапожнику, как он без стеснения обзывал вернувшегося из отпуска учителя, и, не найдя поддержки у коллег, — удивляться нечему, он сам всех оттолкнул от себя, — безумец дошел до того, что стал подстрекать к бунту вверенных ему учеников. Кого они желают иметь классным наставником на последнюю четверть, напрямик спросил он с кафедры, его или того? Захваченные его лихорадочным возбуждением, юноши закричали, что хотят его. Тогда пускай действуют, пускай все как один открыто заявят свою волю, сказал Юбербейн, бог ведает, что он в своем умоисступлении под этим подразумевал. Но когда после рождественских каникул прежний педагог вошел в класс — ученики стали безостановочно выкрикивать имя Юбербейна, и разразился скандал.
Впрочем, его постарались замять. Бунтовщики отделались очень легким наказанием, ибо, как только началось расследование, доктор Юбербейн сам признал факт подстрекательства. Но и на его поведение власти явно были склонны смотреть сквозь пальцы — Его ценили за усердие и незаурядные способности; напечатанные им научные работы, плоды ночных трудов, снискали ему известность, к нему благоволили в высших сферах, — кстати сказать, он не соприкасался непосредственно с этими сферами, а потому не успел озлобить их своим отечески покровительственным тоном; приходилось считаться и с тем, чго он в прошлом — воспитатель принца Клауса-Генриха, словом, его не отстранили попросту от должности, что было бы только справедливо. Дело попало на рассмотрение в главную инспекцию учебных заведений, там ему вынесли строгое порицание, после чего доктор Юбербейн, прекративший педагогическую деятельность, как только разразился скандал, получил временный отпуск. Однако люди осведомленные утверждали впоследствии, что ему грозил лишь перевод в другую гимназию, ибо в верхах только и желали поскорее предать эту историю забвению и ие препятствовать дальнейшей карьере доктора Юбербейна. Все могло еще наладиться.
Но, в противоположность начальству, коллеги заняли открыто враждебную позицию в отношении Юбербейна. «Учительское общество» срочно назначило суд чести с явным намерением дать удовлетворение своему высокочтимому сочлену, отвергнутому учениками, классному наставнику, иначе говоря, пивному бочонку. Юбербейн, живший затворником в своей меблированной комнате, получил письменное постановление, в котором говорилось следующее: своим нежеланием уступить коллеге, которого он замешал, должность классного наставника в предпоследнем классе, а в дальнейшем своими интригами против вышеназванного коллеги и наконец подстрекательством учеников к неповиновению, Юбербейн навлек на себя всеобщее порицание, ибо его поведение должно быть признано не только не товарищеским с узко профессиональной точки зрения, но и бесчестным с точки зрения общегражданской… Таков был приговор. А последствием его, как и ожидали, было заявление Юбербейна о выходе из «Учительского общества», хотя он и состоял там только номинально; на том, собственно, по мнению большинства, все могло бы и кончиться.
Но либо этот нелюдим не знал, как благосклонно продолжали к нему относиться в верхах, и смотрел на свое положение безнадежнее, чем оно было на самом деле; либо ему нестерпима была бездеятельность и преждевременная разлука с любимым классом; либо, наконец, его слишком больно уязвили слова о «бесчестности», а может быть, у него просто оказалось недостаточно душевных сил, чтобы перенести все эти потрясения, — так или иначе через месяц после нового года хозяева нашли его на потертом коврике у него в комнате, не зеленее обычного, но с пулей в сердце.
Вот как кончил жизнь Рауль Юбербейн;, вот на чем он споткнулся; вот что послужило причиной его гибели. Этого надо было ожидать! Таково было заключение почти всех разговоров о его плачевном конце. Этот беспокойный неуживчивый человек никогда не участвовал в застольной беседе, как друг среди друзей, высокомерно уклонялся от всякого сближения, с холодной рассудочностью целиком посвятил себя делу и полагал, что это дает ему право говорить со всеми на свете отечески поучительным тоном, — а теперь он лежит поверженный, постыдно капитулировав перед первой же неприятностью, первой неудачей на деловом поприще. Среди обывателей немногие жалели его и никто не оплакивал, вернее, оплакивал лишь один главный врач Доротеинской больницы, друг Юбербейна, человек родственный ему по духу, да еще, быть может, белокурая женщина, у которой он изредка играл в карты. Зато Клаус-Генрих неизменно с уважением и теплотой вспоминал своего несчастного учителя.
РОЗОВЫЙ КУСТ
И Шпельман начал финансировать государство; действия его были так просты, а размах так грандиозен, что малый ребенок мог бы их восчувствовать, — и в самом деле, сияющие от счастья отцы рассказывали об этом своим ребятишкам, подкидывая их на коленях.
Самуэль Шпельман кивнул, господа Флебс и Слипперс засуетились, и его властные приказы понеслись под волнами океана, к материку западного полушария. Он забрал треть своих вложений из сахарного треста, четверть из нефтяного треста, половину из стального треста, высвободившиеся средства он перевел в здешние банки, в один прием по номиналу приобрел у господина Криппенрейтера на триста пятьдесят миллионов нового трех с половиной процентного государственного займа. Вот что сделал Шпельман.
Кто по себе знает воздействие душевного состояния на организм человека, того не удивит, что доктор Криппенрейтер прямо расцвел и — в короткий срок сделался неузнаваем. Спина распрямилась, манеры стали независимыми, он не ходил, а парил как на крыльях, с лица сошла желтизна, на нем заиграл румянец, глаза заблестели, а пищеварение за несколько месяцев настолько наладилось, что министр, со слов близких к нему людей, мог безнаказанно лакомиться красной капустой и салатом из огурцов. Это хотя и отрадное, однако чисто индивидуальное следствие вмешательства Шпельмана в наши финансы, конечно, ничто по сравнению с тем, как его вмешательство сказалось на государственной и хозяйственной жизни нашей страны.
Часть займа пошла в фонд погашения, на уплату самых неотложных долгов. Впрочем, в этом даже не было необходимости, нам и так всячески шли навстречу и предоставляли кредит. Хотя в правительственных кругах вопрос решался келейно, но едва только наружу просочился слух, что Самуэль Шпельман если не официально, то на деле взял в свои руки государственные финансы, как горизонты перед нами прояснились и на смену бедам пришли радость и ликование. Держатели облигаций уже не сбывали их в панике, принятый