наше желание исполнилось вполне, так как, когда после довольного времени нас привезли в Александрию и выставили на рынке ранним утром, мы были в тот же день куплены одним человеком, приставившим Феофила к огороду, а меня взявшим для своих личных услуг, так как я был молод и приятен на взгляд. Так как мой хозяин был человек далеко не старый, добрый, всегда улыбающийся и от него пахло мускусом и амброй, то я скоро привык к своему положению, хотя садовник и говорил, что я живу во грехе, чего я не понимал, будучи различной с ним веры. Хозяина же нашего звали Евлогием, и его дом находился недалеко от Солнечных ворот.
Всего утомительнее бывало для меня стоять во время долгих пиров. Когда интереснейшие вначале разговоры становились бессвязными, певцы и музыканты, уставшие, играли каждый свое, воздух делался тяжел от пара жареной дичи, дыма курений и дыхания людей, подавая блюда и вино или ходя с освежающей вербеной, я совсем засыпал и чуть не падал на пролитых лужах вина и раздавленных брошенных розах. Однажды Евлогий давал прощальный ужин актрисе и куртизанке Пелагее, которую он любил больше трех месяцев. Она сидела рядом с ним в венке из настурций, в полосатом, черном с красным, хитоне, рыжая, с несколько раскосыми подведенными глазами, блестя подвесками и зубами, видными во время улыбки, прикасаясь к кубку в том месте, где прикасался Евлогий, и тихонько с ним говорила, будто не перед разлукой. И вдруг, когда случайно говор стих, была услышана ее речь к хозяину: «И вот, прощаясь с тобой, мой друг, я обращаюсь к тебе с просьбой: по обычаю, не откажи мне подарить на память чего бы я ни пожелала!» — «Приказывай, прекрасная Пелагея; надеюсь, ты не будешь кровожадна и не потребуешь моей жизни?» — «Елевсиппа я прошу, твоего раба», — сказала женщина, и Евлогий, не нахмурившись, быстро ответил: «Он твой», — и потом, обратившись ко мне, добавил: «Целуй руку новой госпоже». Пелагея мне казалась чудом красоты; не будучи новичком в любви, я не знал женщин, и слова куртизанки мне показались зовом к чему-то неведомому; но, не сознавая сам, что я делаю, я опустился на колени перед Евлогием и сказал: «Я — раб твой: ты меня можешь убить, продать, подарить, но если мой голос может быть услышан, не прогоняй меня; если ты недоволен, накажи меня, но не разлучай с тобою». Евлогий, нахмурившись, молчал, а Пелагея, захлопав в ладоши, воскликнула: «Я отказываюсь, я отказываюсь: лишить такого преданного и нежного слуги было бы преступлением!»
Наутро я был высечен, но нежность Евлогия ко мне удвоилась.
Однажды, когда, по обыкновению, трапезундец укорял меня за жизнь, которую я веду в доме господина, я заметил ему:
— Я делаю это не по своей воле, будучи рабом, притом если ты заботишься о моем спасении, то, хотя бы и исправив свою жизнь по-твоему, я, не приняв твоего учения, все равно буду далек от цели.
— Во-первых, будучи рабом, можно свою волю и желание вкладывать в то, что делаешь как невольник, а потом я скажу тебе, что вот однажды отец сказал двоим сыновьям: «Сделайте то-то»; один сказал: «Вот еще» — и сделал, а другой: «Слушаю, батюшка» — и не сделал. Кто же из них исполнил отцовскую волю?
— Я не понимаю, почему нужно быть или упрямым лицемером, или добрым грубияном, но если тебе хочется, я познакомлюсь с твоими единоверцами, чтобы ближе узнать ваше учение.
Мы замолчали, так как из ближайшей аллеи вышел Евлогий в сопровождении большой овчарки; он шел задумавшись, но не грустный и, заметив нас, дал знак мне остаться, уйти другому, сев на скамью, некоторое время смотрел на летающих низко над землею с криком ласточек и потом, посадив меня рядом с собою, начал:
— Любишь ли ты меня, Елевсипп?
— Ты знаешь, господин, что я люблю тебя.
— Ты любишь меня как доброго хозяина и из боязни, в случае нелюбви, смерти или продажи другому, может быть, менее ласковому.
Вспыхнув, я ответил: «Ты несправедлив, думая так; если б ты был равным мне, я бы любил тебя не менее».
Помолчав, он продолжал, гладя собаку:
— Если все проходит, все тленно, это не означает, что должно отвергать или пренебрегать этими вещами, но бывает, что человек устает в пути и, не дожидаясь, когда сон сомкнет ему веки, сам ложится раньше вечера спать на дворе гостиницы.
Хотя его слова не несли явной мысли о печали, мне стало жаль его, и я, не знаю сам к чему, проговорил:
— Есть люди, считающие душу людей бессмертною.
— Ты — не христианин? — промолвил он рассеянно.
— Нет, я не знаю христиан и верю в бессмертных богов.
— Если нам придется расстаться, юноша, будешь ли ты вспоминать обо мне? — Верным тебе я быть клянусь.
— При встрече с носящим мое имя человеком на минуту вспомнить, что это имя знакомо — было бы достаточной верностью, — улыбнувшись моему восклицанию, заметил он.
Раб принес только что купленную вазу, где гирляндой плясали вакханты и Ахиллес прял в женской одежде в кругу служанок; рассматривая ее с непривычным любопытством, Евлогий тихо сказал:
— Я мог бы разбить ее движением руки, но она может пережить моих детей и внуков и память о них.
Записав цену, он распорядился насчет посадки осенних цветов и, в сопровождении овчарки, легкой походкой удалился, оставив меня смущенным и недоумевающим.
Имея некоторое время свободным, мы с Панкратием, невзирая на сильный ветер и тучи, отправились, как уже давно мечтали, кататься в лодке по Нилу.
Ветер уже разорвал закрывавшие небо тучи, и багровый закат обнаружился во всем своем зловещем величии, кровяня волны с гребнями, когда мы, с трудом двигая веслами, повернули домой, то вспоминая прошлое, причем Панкратий живо рассказывал свои похождения у актеров, от которых его купил Евлогий, то говоря о смутности последнее время нашего хозяина. Не успели мы привязать нашу лодку к железному кольцу у широкой лестницы, спускающейся из сада к реке, месту обычной стоянки хозяйских суден, как наш слух был поражен смутными криками, доносившимися изнутри дома. Ведомые этими звуками и видя бегущих только в одном с нами, но не встречном направлении людей, мы не могли узнать причины этих стенаний раньше, чем не достигли комнаты, где в ванне сидел Евлогий, казавшийся уже безжизненным, смертельной бледности, окруженный друзьями, домашними и докторами. По скорбным лицам присутствующих, молчанию, царившему здесь, из соседнего покоя доносившимся воплям, мы поняли, что смерть не оставила места никакой надежде, и, не расспрашивая о несчастии, молча присоединились к общему горю. На следующее утро мы узнали, что Евлогий, оставив краткую записку, где говорилось об усталости и пустоте жизни, добровольно открыл себе жилы в бурный осенний день, когда солнце появилось только в багровом закате. Из завещания стало очевидно, что мы, награжденные хозяином, отпущены на свободу. Не имея определенных планов, несмотря на неудовольствие Феофила из Трапезунда, я решил искать судьбы с Панкратием, намеревавшимся, отыскав старые знакомства, снова приняться за прежнее занятие актера.
Наше общество состояло из Панкратия, меня, Диодора, искусного гимнаста, с сыном Иакхом, Кробила, Фанеса и белой собаки Молосса; мы путешествовали в двух повозках, вмещавших наши пожитки и приспособления для представлений, останавливаясь в попутных местечках и городах, иногда специально приглашаемые на местные праздники, живя не богато, но весело и беззаботно.
Панкратий меня быстро обучил своему искусству, и, привыкши к театру в нескольких небольших ролях, я скоро перешел на первые, играя, благодаря своей молодости, девушек и богинь, особенно, говорят, трогательно изображая Ифигению, приносимую в жертву Агамемноном, и Поликсену. Бездумная жизнь в Корианде, гибель Хризиппа, пример Евлогия научили меня не придавать большой ценности богатству и благосостоянию, и, имея душу спокойной, я был счастлив, ведя жизнь странствующих мимов. Я любил дорогу днем между акаций мимо мельниц, блиставшего вдали моря, закаты и восходы под открытым небом,