оставалось?» «Сидел я двадцать лет, а сколько оставалось… скажи мне сперва, который час?»
Генерал посмотрел на часы свои, золотые, хорошие, и говорит: «Сейчас четыре часа дня и одна минута».
«Хорошо, — отвечает Семен. — Аккурат минуту назад я бы на свободу и вышел». Удивился генерал очень. «Что же ты! — закричал. Ради чего бежал?!»
«Надо было», говорит Семен. «А почему и зачем — это вы меня не спрашивайте. То мое дело».
Сапунцов смотрит на Кюхюля, старик чешет в подмышках. В иглу уже тепло от человеческих тел и огня, поэтому Сапунцов откидывает капюшон и снимает вязаный чулок, который открывает закрывает от мороза лицо и уши. Хорошо. Голова отдыхает. Кюхюль наливает ему еще отвара и показывает: давай, заканчивай.
— А что заканчивать? — Сапунцов медлит, отхлебывает кипятка, пахнущего хвоей. Ай, блин. Язык обжигает, во рту вяжет от хвойного вкуса. — Дальше было просто. Отвели Семена в тюрьму, другую, не ту, где он сидел. В Московскую, в Бутырку что ли? В общем, сидит там Семен, ждет приговора, который ему еще десять лет добавит, как за побег положено.
И приходит к нему однажды та девушка, Варвара.
Сапунцов вздыхает, глотает отвар. Что-то рассказ становится уже не бойким, а тяжелым, словно свинец грузить или уголь мешками. Или лес валить, когда уже сил не осталось, а бригадир командует: давай еще, шевелись, бродяги!
— Семен сначала отказывался на свидание идти, но потом пошел все же. Видит, сидит перед ним та девушка, которую он от бесчестья спас, и из-за которой двадцать лет в тюрьме отсидел. Пришла она в красном платье болгарском, как девушки в столице ходят, в дорогих украшениях, с прической модной. И плачет она, сидит. Красивая такая, что глаз не отвести. Смотрит на нее Семен и говорит слова обидные: «Зачем явилась? Я, может, и вор, и убивец, но до чужой жены не охотник».
Варвара заплакала и говорит:
«Я тебя погубила. Когда судили тебя в первый раз, я хотела пойти, рассказать все, но братья меня не пустили, грозились: убьют».
«Так ты из жалости меня полюбила, значит? — недобро усмехнулся Семен, солдатский сын. — Не надо мне такой жалости».
«Сначала из жалости, а потом по-настоящему полюбила. Когда ты сказал, что меня всякой будешь любить — хоть красивой, хоть нет. Ждала я тебя, Семен».
«Не дождалась».
«Стал ко мне свататься начальник милицейский. И тогда братья сказали, что убьют тебя, если я за генерала замуж не выйду».
Побелел тут Семен.
«Лучше бы мне быть убитому», говорит. «Ты теперь замужняя жена. Ничего не поделаешь».
Она залилась слезами пуще прежнего. Семен встал и хотел уже выйти, но на пороге обернулся.
«Хороший человек твой генерал?» — спрашивает.
Она поднимает голову, под глазами черные тени, тушь потекла.
«Очень хороший».
«Тогда будь ему хорошей женой. И ничего не бойся. Никогда ничего не бойся. За себя можешь бояться, но не за других».
Потом подумал и говорит:
«Братья убить меня, значит, обещали, если за генерала не выйдешь?»
«Да».
«Понятно».
Семен наклонился тогда и решетку погладил, словно девушку ту приласкал. Прощай, сказал он и вышел.
Сапунцов дергает головой, кружка вылетает из рук и опрокидывается. Пар взлетает. Ф-фух! Горячий отвар впитывается в пол, протаивая неровные ходы. Снег вокруг них окрашивается в зеленый.
Кюхюль смотрит на Сапунцова, но ничего не говорит.
— В общем, дальше было просто. Дали бы Семену десять лет, если бы на суде том не появился генерал и не рассказал, почему с Семеном такая беда приключилась. Пожалела его судья. И дала Семену всего полгода, для порядка. Отсидел он срок и вышел на свободу ранней весной, в марте. Капель вокруг, солнце сияет. Идет в ушанке старенькой, потертой, в ватнике и одежде казенной, а вокруг весна шумит.
Приехал, а мать его старенькая уже, болеет. Обнял он ее. День отдохнул, а потом пошел на работу устраиваться. Жить-то надо. Сначала ему работы не давали, у него из документов — одна справка из тюрьмы. Но ничего, справился. Сначала черной работой, потом и хорошей начал заниматься. Токарем на заводе стал. Деньги появились. Только вот, сколько мать его ни просила, так и не женился Семен. Долго ли, коротко ли, только умерла она. Семен погоревал, на могилке постоял. Справили поминки. Семен домой пришел, поплакал. Утром переоделся в самый лучший свой костюм (у него еще с тех времен, как он часовым стоял, костюм хороший остался), взял штык-нож и пошел к братьям Варвары. Они в то время в саду гуляли, думали, что бы еще с генерала взять, через сестру-то свою.
Увидели они Семена, испугались, стали на помощь звать. Только не успели. Семен, солдатский сын, зарезал сначала одного, потом другого. Бросил штык-нож окровавленный в реку и ушел.
С тех пор больше его в том городе не видели.
Сапунцов некоторое время молчит, глядя в огонь. Потом поднимает голову, смотрит на Кюхюля.
— Вот и сказке конец, — говорит он. Кюхюль кивает: да. — А кто слушал… душно мне.
Скрип снега. Сапунцов выбирается на улицу с непокрытой головой, сразу мерзнет. Ноздри обжигает морозом. Лоб словно обручем стальным сдавливает. Он стоит на темнеющем, синеющем снегу и ветер трогает его седые (а ему всего тридцать два) виски.
— А кто слушал — молодец, — говорит он вполголоса. Пар дыхания отваливается толстыми белыми клубами, оседает на бровях и ресницах. Сзади из иглу вылезает Кюхюль, подходит, качает головой. У него в зубах дымится трубка. Хорошая история, показывает жестами старик. Накинь капюшон, замерзнешь.
— Да, — говорит Сапунцов. — Дурацкая, конечно. Но неплохая.
Уши от мороза горят, как обожженные. Сапунцов надевает капюшон. Тепло. Ушам даже больно от внезапного тепла.
Кюхюль дает ему трубку. Засунув в рот горелый обкусанный мундштук, Сапунцов вдыхает дым. Они стоят вместе с «настоящим человеком», курят и смотрят, как вдалеке синеет лед.
ЖИВОТНЫЕ
(
1
Грузовик шел медленно, неуклюже, подпрыгивая на бесконечных ухабах, и Баланову казалось, что до Центра они уже не доедут никогда. А если вдруг доедут, то вместо огромного железобетонного купола (по крайней мере, так описывали лабораторию те немногие, кому удалось на нее взглянуть), их взору предстанут древние, всеми позабытые руины с торчащими повсюду металлическими балками. Или это будет затянутый ряской котлован с голосящими лягушками, беспокойными водомерками и плавающими среди ржавых балок утками. Или что-нибудь еще — непременно старое, запущенное, пережившее не одну сотню лет, — где обязательным атрибутом служат проклятые балки.
Водитель, которого звали не то Яликом, не то Яриком, всю дорогу сосредоточенно таращился куда-то вдаль, изредка бросая взгляд на болтающийся над приборной доской брелок с обнаженной моделью. Модель крутилась, вертелась, подпрыгивала, заваливалась на бок, вставала вверх ногами, в общем — не