Ночью ударили первые заморозки. «Бабье лето» закончилось. Мужики ходят угрюмые. Бабы плачут. Собрал молитву, что говорил, не помню. Словно нашло на меня что-то. Теперь просветленные все, истовые. Самому бы так просветлиться. А то мочи совсем нет, господи.
Странно слабеет память, похоже, придется писать проповеди заранее, чтобы не ошибаться. Желудок уже совсем не болит. Кажется, он теперь маленький и твердый, как греческий орех. Едим мох и мерзлую морошку. Лягух уже нет, легли в спячку.
Авдотья часто плачет по ночам. Хоть бы сдохла уже! Надоела дура, прости господи за такие мысли.
Проповеди боле не пишу. Незачем. Легкость во всем теле необыкновенная, иногда мне мнится, что сквозь поры кожи пробивается кристально чистый и теплый свет. Неужели это и есть чудо Фаворское? Все вокруг видится в легкой дымке, мысли мои теперь — стеклянные бусины. Я их перебираю в горсти и складываю в ожерелья.
Кашель мой усилился. Сегодня умерло еще двое. Забыл их имена.
«Мягкими станем, жир небесный. Единение плоти с душой. Когда плоть ест мало, а душа много — в пастбищах духовных она нагуливает чистый небесный Жир, прозрачный, как слезы ангела. Царю Небесному угодна жирная душа, истекающая соком».
Аминь.
Сегодня умерли братья Прохор и Овсей.
Я повелел сложить тела в сарай. Объяснил всем: для грядущего Воскрешения.
Поверили, не поверили, но ворчать не осмеливаются.
Оттепель. К сараю подойти невозможно. Смрад от него идет трупный, хоть мы и привычны к вони болота, но тут терпения нет совсем. Чада мои просили захоронить мертвых — мол, болото все съест, но я не позволил.
Нам еще зиму зимовать. Страшно это писать, но лгать себе не стану. На одном мхе не протянем.
У меня ощущение, что время остановилось.
Кажется, я уже вижу их насквозь. Свет божий пронизает меня, подобно огню. В каждой твари, в каждой травинке я вижу частицу Господней благодати. Там, где она есть, есть и пища моя.
Умом я понимаю, что нахожусь на грани помешательства. Я один. Больше никого нет. Это уже не люди, нет. У них даже лица стертые. Мертвый Семен видится мне в темноте и во рту его шевелятся черви.
Я остался один. Все куда-то ушли. На полу с утра следы мокрые, зеленая тина. За порогом все время что-то шевелится и влажно дышит. Я не знаю, что.
«Я вижу вас насквозь. Бойтесь меня, Бога отринувшие в час испытаний!
Мерзость шевелится в вас. Черви и лягухи живут в вас. Сосуды стеклянные вы, мерзостью наполненные. Лягушачьей икрой и головастиками, мхом и гнилой водой, грехом и похотью наполнены вы, братия мои бывшие, и вы и есть рекомые лягушачья икра, мох, похоть и гниль».
Проповедовал утром в сарае, кашлял через слово. Ничего, я выдержу, а им легче. Лежат и смотрят на меня, просветленные.
Вышел сегодня из дома. Душно стало одному, вроде воздуха много, а не дышится.
Я смотрел на болото, запорошенное снегом, в черных пятнах, и молился за братию.
Царю небесный! Защити детей твоих! Тебе взываю.
Когда они все мертвы, я могу говорить. Я не верю в бога. Как иногда я завидовал им, тем, кто верил, и умер с этой верой. Как я их теперь ненавижу.
Бог мой, ты жесток и страшен. Пасмурно чело твое. Полон червей рот твой, смраден поцелуй твой. Любовь твоя оскверняет.
Я плачу сейчас. Кашляю и плачу.
За окном будто ходит кто. И зовет меня.
Я смотрю за порог и лиц их не вижу, вижу одну мерзость. Только мерзость вокруг. И запустение.
Сегодня я выйду к ним. Они все меня ждут, твари бога немилосердного. Старец Серафим, шепчут они мне безъязыко, отче, отче.
Лица их мертвые.
Братья Овсей и Семен. Прохор и Авдотья. И другие.
Они ждут меня. И только влажно поют комары в темноте.
Внезапно снаружи раздался громкий всплеск. Я вздрогнул, выронил сотовый. Он ударился о столешницу и улетел вниз. Бульк. Синий свет погас. Черт! По коже пробежала дрожь.
Я повернулся к окну, сжимая холодную рукоять ракетницы; в ладонь больно врезались пластиковые бугорки. Медленно подошел, всмотрелся — перед глазами все еще плыли синие пятна, мешали. Потом я увидел… Сначала ничего не происходило, лишь высокий комариный гул обрушился на меня с новой силой — за время чтения я про него совсем забыл. Потом во влажной темноте возникло еле уловимое движение. Еще одно. Еще и еще. Казалось, движется сам туман, медленно перемешивается с тьмой, наплывает волнами.
Комариный писк все нарастал и нарастал, задребезжали стекла, покатилась и упала со стола кружка. Потом сквозь эту мешанину звуков, сквозь темноту, туман и сырость прорезался отчаянный крик Гредина.
И, захлебнувшись, оборвался.
IV
ДРЕВНЯЯ КРОВЬ