латинском переводе. Теперь он, наконец, решился обсудить это с Мусой. Но тот приветливо предостерег его:
— Не следует заниматься такими опасными рассуждениями, мой высокочтимый друг. Тебе известно, что, когда Иероним переводил Библию[56], он был вдохновлен святым духом, значит, слова, которыми бог обменялся с Моисеем, на латинском языке не менее божественны, чем еврейские. Не стремись к слишком большой мудрости, высокочтимый дон Родриго. Пес сомнения спит чутко. Он может проснуться и облаять твое убеждение, и тогда ты погиб. И так уже многие твои собратья из других христианских стран называют наш Толедо городом черной магии, а наши кудрявые арабские и еврейские письмена представляются им сатанинскими каракулями. Смотри, как бы не объявили тебя еретиком, если ты будешь так любопытствовать.
И все же дон Родриго не мог отвести свои кроткие глаза от смущающих надписей. Но еще больше, чем надписи, тревожил каноника человек, по желанию которого они были выбраны. Старый Муса — это дон Родриго понял очень скоро, был безбожником до мозга костей. Он не верил даже в своего Аллаха и Магомета, и все же этот язычник был добрым, терпимым, кротким. А сверх всего и прежде всего — настоящим ученым. Он, Родриго, изучил все, что могла дать христианская наука, тривиум и квадривиум[57] — грамматику, диалектику и риторику, арифметику, музыку, геометрию и астрономию и, кроме того, все дозволенные арабские знания и всю христианскую премудрость; но Муса знал гораздо больше, он знал все, над всем размышлял, и одним из прекраснейших даров божьих была беседа с этим безбожником.
— Еретиком — меня? — с ласковой грустью ответил дон Родриго на предостережение старого ученого. — Боюсь, что еретик ты, мой милый, мудрый Муса. И боюсь, что не только еретик, но настоящий язычник, не верящий даже в истины собственной веры.
— Ты этого боишься? — спросил старый, уродливый мудрец и устремил проницательный взгляд своих умных глаз на кроткое лицо дона Родриго.
— Я боюсь этого потому, что я тебе друг, и потому, что мне будет жаль, если ты будешь гореть в геенне огненной, — ответил тот.
— А разве я не буду гореть в геенне огненной уже по одному тому, что я мусульманин? — осведомился Муса.
— Не обязательно, милый Муса, — наставительно сказал Родриго. — И уж во всяком случае, не на таком жарком огне.
Помолчав немного, Муса задумчиво высказал предосудительную мысль:
— Я не делаю особого различия между тремя пророками, в этом ты, пожалуй, прав. Я одинаково чту Моисея, Христа и Магомета.
— Мне такое даже слушать негоже, — сказал каноник и немножко отодвинулся. — Я должен был бы принять против тебя меры.
Муса вежливо заметил:
— В таком случае считай, что я ничего не сказал.
Во время таких бесед Муса иногда вставал, подходил к своему налою и, разговаривая, чертил круги и арабески. Родриго с завистью и укоризной смотрел, как он зря расходует драгоценную бумагу.
Каноник охотно читал Мусе отрывки из своей хроники, чтобы получить от него дополнительные или более точные сведения. В его хронике много говорилось об умерших святых. Они часто побивали неверных, сражаясь в воздухе на стороне христиан; и реликвии, взятые в бой, тоже не раз приносили победу христианам. Муса заметил, что эти святые останки не раз также были свидетелями поражения христиан; но высказал он свою мысль спокойно и деловито и счел вполне понятным, что Родриго об этом не упоминает. Вообще же он вникал в то, что читал ему каноник, и укреплял в нем веру в значительность его труда.
Когда же Муса читал дону Родриго свое собственное сочинение «Историю ислама в Испании», бедному счастливцу дону Родриго казалось безнадежно примитивным то, что писал он сам. Его бросало в жар и в холод, когда он слушал этот своеобразный, смелый исторический труд. «Государства, — говорилось там, установлены не богом, их порождают естественные силы жизни. Объединяться в общество необходимо людям для сохранения рода человеческого и культуры, государственная власть необходима, чтобы люди не уничтожили друг друга, ибо они от природы злы. Сила, связующая государство в единое целое, — это внутренняя волевая, историческая и кровная связь. Государствам, народам, культурам, как и всему созданному, отведен от природы определенный срок жизни; как и отдельные существа, они проходят через пять возрастов: возникновение, восход, расцвет, закат, уничтожение. Цивилизация неизбежно переходит в изнеженность, свобода в скептицизм, и государства, народности, культуры сменяют друг друга согласно строгим, извечным, раз навсегда установленным законам, все постоянно непостоянно, как летучие пески пустыни».
— Если я тебя верно понял, мой друг Муса, — заметил как-то в связи с таким чтением дон Родриго, — ты вообще не веришь в бога, ты веришь только в кадар[58], в судьбу.
— Бог есть судьба, — возразил Муса. — Это сумма знаний, вытекающая и из Великой Книги евреев, и из Корана.
Он поднял глаза, а за ним и Родриго проследил взглядом за вьющимся по фризу стихом, в котором Соломон возвещает: «Всему свое время, и время всякой вещи под небом. Время рождаться и время умирать; время насаждать и время вырывать посаженное; время убивать и время врачевать... время сетовать и время плясать... время любить и время ненавидеть; время войне и время миру. Что пользы работающему от того, над чем он трудится?» Убедившись, что каноник прочел эти слова, Муса продолжал:
— А в восемьдесят первой суре Корана, где сказано о конце мира, пророк говорит: «То, что я возвещаю, — предостережение миру для тех, которые хотят идти путем правым. Но вы не можете этого хотеть, если этого не хочет бог всемогущий». Видишь, мой высокочтимый друг, и Соломон и Магомет приходят к одному: бог и судьба одно и то же, или, на языке философии: бог сумма всех случайностей.
Такие слова приводили дона Родриго в смятение, и он решал не посещать больше кастильо Ибн Эзра. Но проходило два дня, и он снова сидел в галерее под смущающими дух надписями. Иногда он даже приводил с собой учеников, чаще всего молодого Вениамина.
Случалось, в полукруглую галерею приходила и донья Ракель и слушала под тихий плеск водомета неспешную беседу ученых мужей.
Однажды, вспомнив благодаря присутствию Вениамина о рабби Ханане бен Рабуа, она спросила каноника, что тот знает об ученом и о его машине для измерения времени; у неё из головы не выходил рассказ дона Вениамина о том, как преследовали ученого раввина, и как ему пришлось разрушить то, что он создал, и как его потом пытали и сожгли. Дон Родриго не хотел верить, что ученых подвергали за их знания мучениям, он не включил в свою хронику историю раввина Ханана.
— Я осматривал цистерны в Галиане, — сказал он, — это самые обычные цистерны; не думаю, чтобы они когда-то служили для измерения времени. Да я и вообще не верю, что рабби Ханана пытали и замучили. Документальных данных я не нашел.
Молодой дон Вениамин, обидевшись, что каноник не придает веры его рассказу о рабби Ханане, горячо, хоть и почтительно, возразил:
— Но выдающимся ученым он был, с этим ты не можешь не согласиться, высокочтимый дон Родриго. Он не только изготовил прекрасную астролябию, он также перевел труды Галена на арабский и латинский языки и таким образом сохранил медицинскую науку древних греков для нашего времени.
Дон Родриго промолчал, но зато стал рассказывать о великих целителях поры раннего христианства. Так, во времена Галена жили святые Косьма и Дамиан, между прочим, арабы по происхождению, которые врачевали не менее чудесно, чем он. Завистники донесли, что они христиане. Их приговорили к смерти и бросили в море: явились ангелы и спасли их. Их бросили в огонь: огонь не жег их. Их хотели побить камнями: камни повернули вспять и побили гонителей. И после смерти они совершали чудесные исцеления. Так, у одного человека была гангрена бедра. Он помолился перед образом обоих святых. Затем впал в глубокий сон, и ему привиделось, что святые отрезали ему больную ногу и заменили ногой мертвого араба. И действительно, когда он проснулся, у него была новая, здоровая нога, а мертвый араб тоже нашелся, тот, чью ногу святые приделали больному.