ветхого дом мой Ибн Омар. Если тебе будет угодно, государь, то дней через десять, самое позднее через три недели, ты сможешь там жить.
— Может быть, мне и будет угодно, — не задумываясь, сказал Альфонсо. — Во всяком случае, я хочу поглядеть, что вы сделали. В четверг погляжу, а то и раньше. Я дам тебе знать. И ты тоже поедешь и будешь мне все показывать. И донью Ракель возьми с собой, — закончил он, словно невзначай.
Иегуда был потрясен до глубины души. На него напал страх, как и тогда, после необычного приглашения дона Альфонсо.
— Как повелишь, государь, — сказал он.
В условленный час Иегуда и Ракель ждали короля у ворот Уэрты-дель-Рей. Дон Альфонсо был точен. Он отвесил глубокий официальный поклон донье Ракель и приветливо поздоровался со своим эскривано.
— Ну, показывай, что вы сделали, — сказал он с несколько нарочитой веселостью.
Они медленно пошли по саду. Грядок с овощами уже не было, на их месте красовались декоративные растения, деревья, со вкусом разбитые рощицы. Небольшой лесок был оставлен в прежнем виде. От сонного пруда отвели канал, и теперь к Тахо струился ручей, через который во многих местах были перекинуты мостики. В саду росли апельсинные деревья, а также неизвестные до сих пор в христианских странах искусно выращенные деревья с необычайно крупными лимонами. Не без гордости указал Иегуда королю на эти плоды: мусульмане называли их «адамовыми плодами», ибо ради того, чтобы отведать от этих плодов, Адам преступил заповедь Господню[95].
По широкой, усыпанной гравием дорожке направились они к замку. И здесь с ворот глядела арабская надпись: «Алафиа — мир входящему». Они осмотрели помещение внутри. Вдоль стен тянулись диваны, с небольших галереек спускались гобелены, красивые ковры устилали пол, повсюду струилась вода, обеспечивая прохладу. Мозаичные потолки и фризы еще не были закончены.
— Мы не решились без твоих указаний выбрать стихи и изречения. Мы ждем твоих распоряжений, государь.
Дон Альфонсо отвечал односложно, хотя замок явно произвел на него большое впечатление. Обычно его мало занимало, как выглядит внутри та или другая крепость, тот или другой дом. На этот раз он смотрел более понимающими глазами. Еврейка была права: его бургосский замок мрачен и угрюм, новая Галиана прекрасна и удобна. И все же бургосский замок ему больше по душе: тут, в изнеженной роскоши, ему было как-то неуютно. Он говорил требуемые вежливостью слова благодарности, мысли его блуждали где-то далеко, речь становилась все скупее. И донья Ракель говорила мало. Постепенно замолчал и дон Иегуда.
Патио[96] походил скорее на сад, чем на двор. И тут был большой водоем с фонтаном, вокруг тянулись аркады, сад, отражаясь в матовых зеркалах, казался бесконечным. Король с недовольством и удивлением признавал, как много сделали за такой короткий срок эти люди.
— Ты не бывала здесь, благородная дама, пока шли работы? — вдруг обратился он к Ракели.
— Нет, государь, — ответила девушка.
— Это нелюбезно с твоей стороны, — заметил король, — ведь я же просил твоего совета.
— Мой отец и Ибн Омар понимают гораздо больше меня в искусстве строительства и внутреннего убранства, — возразила Ракель.
— А нравится тебе Галиана такая, как теперь? — спросил дон Альфонсо.
— Они выстроили тебе прекрасный замок, — с искренним восхищением ответила Ракель. — Совсем как волшебный дворец из наших сказок.
«Она говорит из наших сказок, — подумал король. — Она все еще чужая здесь и все время дает мне понять, что там, где она, чужой я».
— И всё здесь так, как ты себе представляла? — спросил он. — Что-нибудь тебе, верно, все же не нравится? Ты не дашь мне никакого совета, даже самого маленького?
С легким удивлением, но не смущаясь, посмотрела Ракель на нетерпеливого короля.
— Раз ты приказываешь, государь, — ответила она, — я скажу. Мне не нравятся зеркала в галереях. Мне не нравится все снова и снова видеть свое отражение, и мне даже немножко жутко, когда я вижу тебя, и отца, и деревья, и водомет по-настоящему и одновременно в отражении.
— Хорошо, уберем зеркала, — решил король. Водворилось несколько неловкое молчание. Они сидели на каменной скамье. Дон Альфонсо не смотрел на Ракель, но он видел её в зеркалах галереи. Видел и разглядывал. Он видел её в первый раз. Она была бойкой и задумчивой, знающей и наивной, гораздо моложе, чем он, и гораздо старше. Если бы его спросили, вспоминал ли он о ней две недели назад, в Бургосе, он с чистой совестью ответил бы — нет. И это было бы ложью. Она жила в его сердце.
Он продолжал разглядывать её в зеркале. Худое лицо с большими серо-голубыми глазами под черными бровями, такое простодушное, детское, но за её невысоким лбом, верно, бродят мудреные мысли. Нехорошо, что даже в Бургосе она продолжала жить в его душе. «Алафиа — мир входящему», — приветствовал его новый замок, но нехорошо, что он перестроил этот замок. Дон Мартин был прав, порицая его: мусульманская роскошь не к лицу христианскому рыцарю, особенно теперь, во время крестового похода.
Дон Мартин как-то разъяснил ему, что спать с обозной девкой грех простительный, с мусульманской пленницей менее простительный, с благородной дамой еще менее простительный. Несомненно, самый тяжкий грех — это спать с еврейкой.
Донья Ракель заговорила, чтобы прервать тягостное молчание, и она постаралась говорить весело:
— Мне интересно, государь, какие стихи ты выберешь для фризов. Только стихи придадут дому настоящий смысл. И какой алфавит ты предпочтешь — арабский или латинский?
Дон Альфонсо подумал: «Ишь какая смелая, и совсем не робеет, заносчивая, гордится своим умом и вкусом. Но я её переупрямлю. Пусть дон Мартин говорит что угодно. В конце концов я отправлюсь в крестовый поход, и все грехи мне простятся».
Он сказал:
— Я думаю, я не буду выбирать стихи, благородная дама, не буду решать, какие должны быть буквы: латинские, арабские или еврейские. — Он обратился к Иегуде. — Позволь мне быть с тобой столь же откровенным, эскривано, как была со мной донья Ракель в Бургосе. То, что вы сделали, очень красиво, художники и знатоки похвалят вас. Но мне это не нравится. Это не укор, избави бог. Напротив, я удивляюсь, как хорошо и быстро вы все сделали. И ты будешь прав, если скажешь: «Ты сам так повелел, я только повиновался». Я говорю все так, как оно есть: тогда, когда я это повелел, мне как раз так и хотелось. Но за это время я побывал в Бургосе, в моем древнем, суровом замке, в котором донье Ракель показалось так неуютно. Ну а теперь мне здесь неуютно, и, я думаю, даже если будут убраны зеркала, а со стен будут глядеть прекрасные стихи, мне все равно будет здесь неуютно.
— Я очень сожалею, государь, — сказал с деланным равнодушием дон Иегуда. В перестройку замка вложено много труда и много денег, и меня огорчает, что слово, брошенное невзначай моей дочерью, побудило тебя построить дом, который тебе не по душе.
«Дон Мартин слишком много брал на себя, — подумал король, — когда хотел запретить мне выстроить мавританский дворец. Не запретит он мне и переспать с еврейкой».
— Ты очень обидчив, дон Иегуда Ибн Эзра, — сказал он, — ты человек гордый, не спорь. Когда я хотел подарить тебе в качестве альбороке кастильо де Кастро, ты отклонил мой подарок. А ведь мы заключили тогда крупную сделку, а крупная сделка требует и крупного альбороке. Ты должен кое-что исправить, эскривано. Этот замок не по мне — я уже сказал, виноват в этом только я один, — он слишком удобен для солдата. Вам он нравится. Позволь мне подарить его вам.
Иегуда побледнел, еще сильней побледнела донья Ракель.
— Я знаю, — продолжал король, — у тебя дом, лучше которого и желать нельзя. Но, может быть, здешний дом полюбится твоей дочери. Ведь Галиана в свое время была дворцом мусульманской принцессы? Здесь твоя дочь будет чувствовать себя хорошо, этот дом как раз для нее.
Слова звучали учтиво, но произносил их король с мрачным лицом, лоб прорезали глубокие морщины, светлые сияющие глаза смотрели на донью Ракель с нескрываемой враждой.