вывести франкских евреев в Германию. И даже не пришел сам сказать ему об этом. Праведник избегал его, как зачумленного.
— Я знаю, что рабби Товий презирает меня всей своей суровой, праведной и бесхитростной душой, — сказал он с горечью и жгучим стыдом.
— Слишком долго ты заставляешь ждать нашего господина и учителя Товия, ответил дон Эфраим. — Не мудрено, что он хочет поискать спасения в другом месте. Я знаю, ты не лукавил, давая обещание, но боюсь, что господь не благословил это твое намерение.
Дон Иегуда вышел из себя, оттого что Эфраим так откровенно укорял его за гордыню. Но гнев сделал его находчивым.
— Чтобы добиться разрешения, мне потребовалось больше времени, чем я ожидал, и я не удивляюсь, что ты пал духом, — сказал он. — Но не забывай, как стремительно все изменилось к худшему. Когда я предложил свою помощь, речь шла о полутора, самое большее о двух тысячах гонимых. Теперь же их тысяч пять или шесть. Мне понятны твои сомнения — разве можно впускать в страну такое множество нищих? — Он умолк на мгновение, поглядел Эфраиму прямо в глаза и продолжал: — Но я как будто нашел выход. Нельзя допустить, чтобы беглецы нищими переступили границу. Надо сразу же снабдить их деньгами. Мне кажется, четырех золотых мараведи на каждого будет достаточно.
Эфраим растерянно уставился на него.
— Ты сам говоришь, что беженцев шесть тысяч человек! — тоненьким голосом закричал он. — Откуда же взять столько денег?
— Конечно, одному мне их не собрать, — приветливо ответил Иегуда. — Я могу предоставить половину всей суммы — около двенадцати тысяч золотых мараведи. А для остального мне нужна твоя помощь, господин мой и учитель Эфраим.
Эфраим сидел, весь съежившись, и казался совсем щупленьким в своих многочисленных теплых одеяниях. Дерзкие мечты и затеи Иегуды наполняли его невольным восхищением, ему льстило, что этот гордец просит его содействия. Но как он может помочь? Двенадцать тысяч мараведи! После того как альхама уже потратила огромные суммы на поддержку гонимых, откуда наскрести такие деньги? Значит, рабби Товию придется совершить благочестивое безумство и повести своих франкских беженцев в Германию навстречу погибели.
Нет, это не годится! Этого дон Эфраим не может допустить! У него тогда не будет ни минуты покоя. Он обязан помочь Ибн Эзре. Обязан выжать деньги из альхамы!
А вдруг, — греховная надежда закопошилась в душе Эфраима, — вдруг план Иегуды не выгорит? Этот фигляр, преступник и пророк воображает, будто он всего может добиться от короля-язычника, потому что отдаёт дочь на потребу его похоти. Плохо же он знает христиан! Видно, самомнение затуманило ему голову.
Деловито, с чуть заметной насмешкой дон Эфраим уточнил:
— Итак, если альхама обязуется восполнить требуемую сумму, ты берешься добиться права жительства для шести тысяч франкских евреев? Верно я тебя понял?
Иегуда так же деловито пояснил:
— Надо собрать такую сумму, чтобы на каждого из франкских беженцев пришлось по четыре золотых мараведи. Я, со своей стороны, внесу двенадцать тысяч мараведи. Если альхама обеспечит остальные, то я обещаю испросить королевский указ, по которому беженцы получат право жительства в Кастилии.
— А в какой срок ты, господин мой и учитель дон Иегуда, обязуешься испросить указ? — продолжал грубо и неумолимо допрашивать дон Эфраим.
Иегуда метнул на него яростный взгляд. Ну и наглец же этот Эфраим бар Абба. Стоило Иегуде впервые в жизни потерпеть неудачу, как люди уже обнаглели. Но он тут же спохватился — альхама вправе смотреть на него как на неисправного должника; он не выполнил того, что обещал.
Однако он еще не банкрот. Ему надо собрать все силы для последней, отчаянной попытки, и тогда, быть может, господь примет его жертву и сломит злую волю короля.
Он поднялся с внезапной решимостью, кивком попросил Эфраима подождать, пошел в библиотеку, достал из ларя свиток Священного писания, развернул его, поискал нужный стих и, положив на него руку, сказал тихо, но страстно:
— Здесь, в твоем присутствии, господин мой и учитель Эфраим бар Абба, торжественно клянусь: до того как минует праздник кущей[113], я испрошу у короля Альфонсо, восьмого этого имени, право для шести тысяч франкских евреев поселиться здесь, на земле сфарадской.
Потрясенный Эфраим встал. А Иегуда с той же страстью в голосе потребовал:
— А теперь, почтенный свидетель, исполни свою обязанность и прочти слова Писания, на которых я поклялся.
И Эфраим наклонился над свитком и стал читать, повторяя вслух побелевшими губами:
— «Если клятву даешь, должен исполнить её не мешкая; ибо господь бог твой спросит с тебя и грех падет на тебя. Что сошло с твоих губ, то ты должен исполнить и сделать так, как поклялся».
— Аминь, да будет так, — сказал Иегуда. — И если я не добьюсь того, в чем поклялся, ты должен во всеуслышание предать меня анафеме.
— Аминь, да будет так, — повторил Эфраим.
Время, положенное на размышление, Альфонсо проводил в обители для кающихся в Калатраве. Он пытался убедить себя, как предосудительно его поведение в Галиане, пытался каяться. Но он не каялся, он радовался тому, что было, и знал, что все начнет сначала. За мирные дни монастырского уединения в нем лишь окреп тот юношеский веселый задор, который он противопоставлял сокрушению дона Родриго. Жгучая тоска по Ракели была не адским пламенем, а божьей благодатью. И теперь он не сомневался, что спасет душу любимой.
В таком состоянии духа он возвратился в Толедо. Однако в каком-то непонятном покаянном порыве, словно желая наверстать упущенное в монастыре, он заставил себя пробыть весь этот день в Толедо и лишь назавтра к вечеру вернуться в Галиану.
Он накинулся на дела, радуясь, что они требуют безраздельного внимания.
Дон Педро Арагонский собрал внушительное войско, намереваясь незамедлительно вторгнуться в валенсийские мусульманские владения. Об этом дону Альфонсо сообщил архиепископ. Дон Мартин с удовлетворением узнал, что канонику удалось склонить короля к монастырскому уединению, к пребыванию наедине с всевышним, и теперь дон Альфонсо, конечно, охотно приклонит слух к духовным назиданиям. А потому архиепископ в резких словах высказал ему, какой это будет несмываемый позор перед всем христианским миром, если ныне и Арагон вступит в священную войну и только величайший из королей полуострова по-прежнему останется безучастным.
И тут же, к великому изумлению дона Альфонсо, принялся восхвалять жонглера Хуана Веласкеса.
Обычно у церкви находились только слова осуждения для исполненного соблазна искусства народных певцов. Но Хуан Веласкес до такой степени пленил сердце дона Мартина, что тот позвал его петь и играть в архиепископском дворце. Архиепископ полагал, что и дону Альфонсо приятно будет послушать, как Хуан Веласкес на своем сочном кастильском языке воспевает деяния Роланда и Сида, не говоря уж об акробатической сноровке странствующего музыканта.
Дон Альфонсо велел привести жонглера. Да, дон Мартин был прав: незамысловатые и выразительные слова романсов проникли ему прямо в душу.
Нельзя, чтобы меч его ржавел в бездействии. Он заявил своему старому прямодушному советнику дону Манрике, что теперь уж непременно ринется в бой.
Дон Манрике ответил, что сам так же нетерпеливо жаждет этого, как и его государь. Но когда сеньор эскривано по его просьбе подсчитал, сколько это будет стоить, он понял, что на войну надежды плохи. Дон Иегуда пользовался арабскими цифрами, а он, Манрике, привык к римским и в арабских разбирается слабо, — кстати, и церковь не признает их. Но, к сожалению, суммы, с которыми тут приходится иметь дело, столь велики, что без арабских цифр не обойтись.
— Лучше тебе самому, государь, обсудить с твоим эскривано, во что станет поход против халифа, — посоветовал дон Манрике.