ваши убогие языки!
— Ты слишком воинственно ратуешь за мир, милый мой дон Вениамин, попытался успокоить его Муса.
Но Вениамин его не слушал. Воодушевленный близостью доньи Ракель, он не знал удержу:
— Чего стоит ваш жалкий pax, ваша treuga Dei, ваша жалкая eirene! Шалом вот он венец, вот оно блаженство, а все, что не шалом, есть зло. Нашему царю Давиду[121] не дано было построить храм, потому что он был всего лишь завоевателем и великим государем. Только Соломону, царю-миротворцу, даровано было построить его, потому что при нем каждый жил спокойно под своей лозой и своей смоковницей. Осквернен и недостоин господа тот алтарь, над которым занесен меч, так учит наша премудрость. Вы же чтите своего мессию, предавая огню и мечу его город Иерусалим, город мира. Мы нищи и наги, зато вы глупцы, при всем вашем великолепии и блеске оружия. Это наша обетованная земля, и нам она принадлежит. И потому, что так написано в Книге, вы воюете за нее, вы и мусульмане. Это было бы смешно, если бы не было так прискорбно.
Чем больше горячился юноша, тем миролюбивее становился каноник.
— Ты говоришь о блаженстве, сын мой, — сказал он, — и зовешь его шалом, и утверждаешь, что оно — ваше наследие. Но и нам ведомо блаженство. Мы по-иному его называем, однако не все ли равно, какое мы даем ему имя? Вы именуете его шалом, мы именуем его вера, именуем его благодать. — Тут он принудил себя побороть стыдливость и высказать то заветное, что таил в душе. — Благодать, сын мой, — это не посулы на далекое будущее, она существует и ныне. Я не столь красноречив, как ты, и не могу объяснить, что такое благодать, её нельзя достигнуть или хотя бы узреть усилиями разума. Она — высший дар божий. Мы можем лишь молить о ней. — И с силой, с глубочайшим убеждением произнес он заключительные слова: — Я знаю, что благодать существует. Я счастлив своей верой. И я молю господа, чтобы он и других приобщил благодати.
Весь Запад вел подобные беседы о преимуществах той или другой веры. Война шла во имя этого спора, во имя возобладания христианства. И страсти разгорались во время диспутов.
В тихой галерее у Мусы каноник и дон Вениамин еще не раз возвращались к спору о вере.
Но теперь дон Вениамин старался сдерживаться; он не хотел второй раз оскорбить своего глубокочтимого наставника Родриго резкими нападками. А донья Ракель и без того была крепка в вере; во время своего первого бурного выпада Вениамин с радостью заметил, как сочувственно она его слушает. И потому в дальнейших диспутах он довольствовался указаниями на внутреннюю осмысленность веры иудеев, чей бог не требует от верующих сделок с разумом. С чисто научным беспристрастием приводил он стихи из прекрасной книги поэта Иегуды Галеви «В защиту униженной веры» или ссылался на доводы из трудов великого мудреца Моисея бен Маймуна, ныне процветающего в Каире.
А каноник с тем же беспристрастием выставлял в ответ аргументы из трудов Августина[122] или Абеляра. Ракель редко вступала в разговор и редко задавала вопросы, но слушала внимательно и запоминала все, что говорил Вениамин. Они с Вениамином снова очень сблизились.
Вениамин не таил от себя, что любит ее. Но ничем не выдавал своего чувства и держался как друг. В обществе этих пожилых мужчин Ракель и он чувствовали себя совсем юными добрыми приятелями.
Но Муса, оставшись как-то наедине с Родриго, спросил его, почему, собственно, он стремится разочаровать Ракель в её вере; ведь столь почитаемый каноником Абеляр учит, что надо терпимо относиться к чужой вере, поелику она не противоречит естественным законам разума и нравственности.
— А разве я не проявляю достаточной терпимости в отношении тебя, мой уважаемый друг Муса? — спросил каноник. — Даже выразить не могу, какую глубокую радость я бы испытал, если бы твой mens regalis, твой царственный разум, был осенен благодатью. Но я не настолько самонадеян, чтобы допустить, что мне будет дано наставить тебя на путь истинный. Не в моей природе с фанатическим пылом идти напрямик — ты это знаешь. Однако же, когда я смотрю в кроткое, чуткое, невинное лицо нашей Ракели, внутренний голос повелевает мне порадеть о спасении её души. Мне ведома благая весть, и я совершил бы грех, утаив ее.
Король начал терять терпение, видя, что их с Родриго совместные усилия спасти душу Ракели остаются тщетными.
Как-то раз он остановился вместе с ней перед одним из её еврейских изречений. С тех пор как она прочитала и перевела ему этот стих, прошло немало времени, но у него была хорошая память, и теперь он почти дословно повторил его: «Я вымощу твою дорогу драгоценными каменьями и построю тебе жилища из хрусталя. Бессилен будет подъятый против тебя меч и проклят тот язык, что произнесет тебе хулу».
В его голосе звучало насмешливое недоумение, а тонкие губы кривились в злобной усмешке.
— Понять не могу, почему ты выбрала сюда именно это изречение, — сказал он. — Значит, ты тоже заведомо хочешь быть ко всему слепой? Где же ваши дороги, вымощенные драгоценными каменьями? Уже больше тысячи лет вы нищи и бессильны и живете нашим милосердием. До каких же пор будете вы украшать свою жалкую наготу такими цветистыми, но, по всему видимому, пустыми обещаниями? Мне обидно, что и ты упорствуешь в этом.
В первый раз он в такой грубой форме высказал ей все, что у него накипело. Ах, как метко могла бы она отразить этот несправедливый и злобный выпад; но ей не хотелось ссориться, и она спокойно ответила:
— Ваш великий философ Абеляр учит, что христианину подобает проявлять терпимость ко всякому разумному верованию.
— А ваша вера неразумная, — злобно выкрикнул король, — в том-то вся суть.
Ракели было больно, что любимый человек порочит самое дорогое её достояние. Она припоминала, как Вениамин, защищая иудейскую веру, в качестве главного довода приводил именно её разумность. Но если ученому, красноречивому Вениамину не удалось убедить кроткого Родриго, под силу ли ей внушить вспыльчивому Альфонсо правильное понимание Великой Книги?
Да вдобавок еще на его скудной латыни.
Своими большими, серо-голубыми глазами она задумчиво вглядывалась в его лицо. Да, он искренне верит в то, что пересказывает с чужих слов. Много тысяч рыцарей и солдат послали христиане на завоевание Святой земли, но безуспешно. И все никак не могли уразуметь, что не им уготована эта земля. Вот и он, её Альфонсо, осмеивает благие пророчества тех, кому принадлежит эта земля.
И, глядя на него, она вдруг расхохоталась — до чего слепы могут быть люди, а в особенности её Альфонсо.
Его и так уж раздражали её молчаливые взгляды, а этот смех окончательно вывел его из себя. Под насупленными бровями зловеще посветлели глаза.
— Перестань смеяться! — приказал он. — Не смей кощунствовать против нашей священной войны, еретичка.
Она молча покинула комнату. Через два часа он разыскивал её по всему дому и саду, и она тоже искала его. Когда они нашли друг друга, он улыбнулся застенчиво, как мальчик, она тоже улыбнулась, и они поцеловались.
Целуя его, она говорила:
— «Когда вы гневаетесь на кого, не избегайте его близости. Пойдите к нему и поклонитесь ему и выскажите спокойно, без шипов злоречия все, все, что причиняет вам досаду в нем. И заново забьет ключ любви. И лучшим будет тот из вас двоих, кто первым придет с поклоном». Так сказано в Коране. Мы пришли оба. Значит, никто не оказался лучшим.
Иегуда уже много месяцев был свидетелем постепенного сближения своего сына с христианами, но, узнав, что над Аласаром совершен обряд крещения, он ужаснулся так, словно произошло нечто неожиданное.
Только теперь он постиг всю меру своей вины. Он недостаточно любил Аласара, любил его меньше, чем Ракель. Все свое детство Аласар провел мусульманином среди мусульман. Прежде чем мальчик осознал, что такое иудейство, сам он, отец, отослал его к исполненному соблазнов двору христианского короля. А теперь сын стал изменником, продал свою принадлежность к избранному народу за чечевичную похлебку рыцарства[123], погиб, пропал, навеки выкорчеван, вычеркнут из