были истинны, эти нежные и раболепные стихи, истинны, как само Евангелие. Его обдавало жаром, едва он представлял себе Ракель. Как мог он даже помыслить о том, чтобы покинуть Ракель, свою Ракель, блаженный и греховный смысл своей жизни?
Он должен вернуть себе Ракель, должен помириться с ней. А это возможно только одним путем. Он тяжело перевел дух. Ничего не поделаешь. Другого пути нет.
Он послал за Иегудой.
Дон Иегуда был не из трусливых, но его охватил страх, когда глубокой ночью к нему в полном смятении прибежала Ракель.
— Он оскорбил меня так, как никогда не оскорбляли женщину, — сказала она.
Иегуде не терпелось узнать, что случилось. Но он сдержался. Разбудил Мусу, попросил его приготовить сильнодействующее успокоительное питье и сказал:
— Ляг, усни, дочь моя, завтра проснешься здоровой.
Оставшись один, он лихорадочно пытался представить себе, что же такое могло произойти. Должно быть, она попросила приюта для франкских евреев. А Иегуда по опыту знал, как жестоко и вероломно умеет этот человек оскорблять, когда бывает раздражен. Ракель не стерпела обиды, она убежала, а человек этот мстителен, он сорвет свою злобу и на нем, Иегуде, и на всех евреях. И Ракель, и он сам напрасно принесли такую жертву.
Он старался успокоиться, но уснуть не мог. Нельзя допустить, чтобы все пошло прахом, надо найти лазейку для надежды. Он ломал себе голову, отыскивая, за что бы ухватиться. Этот христианский король вечно толкует о чести, но о собственном достоинстве понятия не имеет. Уже два раза, обругав и оплевав Иегуду, он вдруг понимал, что нуждается в нем, и спешил опять к нему подладиться. Ракель он любит, жить без неё не может, значит, и к ней будет опять подлаживаться, будет клянчить, чтобы она вернулась.
Это было утро пятого тишри[125]. Меньше чем через три недели истекал срок, назначенный Иегудой для исполнения обета. В эту первую бессонную ночь он понял, что много у него еще будет бессонных ночей, много раз будет он падать в бездну отчаяния и выбираться из нее, цепляясь за надежды и хитроумные домыслы.
Так обстояло дело с Иегудой Ибн Эзра. А с тобой-то что, Ракель? Ты бродишь бледная, молчаливая, тщетно ждешь весточки. Ты видишь озабоченные, нежные взгляды отца, но они не греют и не утешают тебя. Ты слышишь слезливые причитания кормилицы — увы, её ладанка, «рука Фатимы», ничему не помогла, — и все её уговоры скользят мимо тебя. Ты воскрешаешь в памяти его лицо, осанку и повадку в те лучшие часы знойной страсти, когда сливались воедино души и тела. Но этот образ вытесняется другим, и ты видишь перед собой изуродованные похотью черты насильника. Вот, значит, каков лик рыцарства, столь пленительный для него! Но, несмотря ни на что, ты тоскуешь о нем и знаешь твердо — стоит ему только позвать, и ты пойдешь, побежишь к нему.
Проходили дни. Дон Альфонсо был в Толедо, но не посылал ни за ней, ни за Иегудой. Только дон Манрике являлся с вопросами, необходимыми для ведения государственных дел.
Наступил священнейший для евреев день — день очищения, йом кипур[126]. Иегуда, удивительный, многоликий Иегуда, словно переродился в этот день. Он отбросил всякое мелочное тщеславие, признался себе, что его «высокое назначение» было лишь личиной властолюбия, и воистину стал сокрушенным, жалким, грешным человеком перед лицом Божиим; чем высокомернее был он раньше, тем приниженнее стал теперь. Он бил себя в грудь и со жгучим стыдом взывал к богу:
— Я согрешил головой своей, надменно и дерзко поднимая ее. Я согрешил глазами своими, глядевшими нагло и заносчиво. Я согрешил сердцем своим, преисполненным гордыни. Я признаю, и сознаю, и каюсь. Помилуй меня, господи, дай мне искупить мой грех.
Теперь он не только разумом, но всем существом своим готов был принять любую кару.
Когда два дня спустя король призвал его к себе, он ни на что не надеялся и ничего не страшился. Добро ли, зло ли — будь благословенно, — так мысленно твердил он по дороге в замок и так думал на самом деле.
Альфонсо держался надменно и смущенно. Он долго распространялся о малозначащих делах, как-то: о препонах, чинимых баронами де Аренас, и о том, что он не намерен терпеть это далее. Пускай Иегуда вдвое против прежнего сократит им срок, и если они не соизволят уплатить, он, Альфонсо, силой займет спорное селение.
— Я в точности исполню приказ твоего величества, — с поклоном ответил Иегуда.
Альфонсо лег на свою походную кровать, скрестил руки под головой и спросил:
— А как обстоит дело с моими военными планами? Ты все еще не нагреб достаточно денег?
— Договорись с Арагоном, государь, а тогда можешь выступать, — деловым тоном ответил Иегуда.
— Заладил одно и то же, — проворчал Альфонсо и, привстав, без всякого перехода, спросил:
— А что слышно о евреях, которых ты хочешь навязать мне? Постарайся говорить по-честному, не как их брат, а как мой советник. Будут у моих подданных основания упрекать меня: что, мол, делает этот король — в самый разгар священной войны впускает в страну тысячи нищих евреев?
Скорбная самоотверженная покорность Иегуды мигом сменилась буйным ликованием.
— Никто не скажет ничего подобного, государь, — ответил он, снова став прежним Иегудой, почтительным, уверенным в себе и в своем превосходстве. — Я бы не осмелился просить тебя, чтобы ты допустил к себе в страну нищих. Наоборот, я думал всеподданнейше предложить тебе, чтобы через границу пускали только тех беженцев, у которых окажется в наличности, скажем, не менее четырех золотых мараведи. Новые поселенцы будут не жалкими бедняками, а людьми положительными, сведущими в торговле и ремеслах, и обогатят казну немалыми налогами.
Альфонсо только того и ждал, чтобы его уговорили, а потому спросил:
— Как по-твоему, можно это втолковать моим грандам и моему народу?
— Не знаю, как грандам, а народу, безусловно, можно. Твои кастильцы на деле почувствуют приток средств, им привольнее станет жить, — ответил Иегуда.
Король рассмеялся.
— Ты, по своему обыкновению, преувеличиваешь. Ну, да я к этому привык, заметил он и будто вскользь бросил: — Так вели изготовить указ. — Иегуда низко поклонился, коснувшись рукой земли.
Он не успел еще выпрямиться, как король добавил:
— Бумаги пришли мне в Галиану. Я сегодня вернусь туда. Да скажи, пожалуйста, своей дочери: мне будет приятно, если она пожелает присутствовать при подписании указа.
За пять дней до назначенного им самим срока дон Иегуда сообщил парнасу Эфраиму, что король, наш государь, выразил согласие на поселение шести тысяч франкских евреев.
— Тем самым я избавляю тебя от труда предавать меня анафеме, — с лукавой и горделивой скромностью продолжал он. — Правда, от внесения двенадцати тысяч мараведи для франкских евреев я тебя избавить не могу. — И великодушно добавил: — Зато в том, что они получат доступ к нам в страну, будет большая доля твоей заслуги. Не согласись ты оказать мне помощь, я бы этого не добился.
Дон Эфраим побелевшими губами произнес слова благословения, которые положено говорить, когда получаешь радостную весть:
— Хвала тебе, Адонай, господь бог наш, ибо ты благ и даруешь нам благое.
Тут Иегуда не сдержался и дал волю своему торжеству:
— Naphtule elohim niphtalti — божьи победы — мои победы! — ликующе воскликнул он.
Он ходил сияющий, окрыленный, не чувствуя под собой земли. Куда девался человек, который всего лишь две недели тому назад был раздавлен сознанием своего ничтожества? Гордыня его не знала пределов. Грудь его распирал смех над глупцами идолопоклонниками, что затеяли свою священную войну ради страны, которая никогда не будет принадлежать им. Истинную священную войну, войну Божию, ведет он, Иегуда. Пока те сеют смерть и опустошение, он мирно расселяет шесть тысяч спасенных. Он мысленно видел уже, как работают их смышленые головы и ловкие руки, как они устраивают мастерские, возделывают виноградники, производят и выменивают полезные предметы.
Он праздновал свое торжество с верным другом Мусой. Его, ценителя лакомств и тонких вин, позвал он сотрапезником на дунуновский пир, достойный братьев Дунун, непревзойденных чревоугодников