поспешил направиться.
— Эти? — И сам ответил же, шагнув, присев перед ними: — Ну да, рука-то узнается. А хороши, вот эта особенно…
Лесок осенний сквозной, и листья остатние желтые, багряные словно подвешены в пасмурном воздухе, в прореженном кружеве ветвей, и свежа, чиста еще лиственная понизу опаль, мерцает опавшим светом. И натюрморт тоже смотрелся, хотя и незатейлив, прост вроде бы: на старой, вытертой шалешке яблоки кучкой — да, падалица именно, побитые, подопрелые, а кое-где и вовсе недозревшие, блекло- зеленые и с червоточинами. «Яблочный Спас» — так на бумажке, внизу приклеенной, надписано было… Вот-вот, такие мы теперь, с подгнилостью всяческой, побитостью все — и кого, и как он спасет?..
— Да я еще предлагал, а выставком уперся, ни в какую… Гоглачев там паскудит с этой падлой, дрянь навязывает всякую, бездарей проталкивают. А разве ж понять им наш, русский дух, палитру гениальную нашу?! — повело его в патетику, выпрямило. — Да никогда! Мертвый у них глаз, душа пуста — а без нее ну что создать стоящее можно, что выйдет? Оформление пустоты, ничего боле. Вон раздел их, гляньте — пустота же, холод адский, бесовщина впридачу!.. — И окоротил себя, опрометчивость свою, вгляделся в Базанова уже другими, цепкими глазами профессионала. — А звать-то как вас прикажете?
— Иваном Егорычем меня.
— A-а… Ну так приходите в начале декабря, выставка моя тут будет, персоналка. Что-то купить, может, захотите…
— Хотел бы, да вот… Увы, несостоятелен.
— Все одно приходите.
Хорошо еще, удержался от позыва предложить «Жито» в экспозицию персональной выставки. В обычае здесь у живописцев было, он знал, особо примечательные картины свои, подаренные друзьям или даже проданные кому-либо поблизости, просить на время выставить в персоналке, полнее представить палитру свою, что вполне понятно. Но вовремя спохватился: искусствоведка Шехманова, она ж и неизвестная словарю Владимира Ивановича Даля в издании Бодуэна-де-Куртене прошмандовка, могла попросту потребовать вернуть ей картину, и тут уж не возразишь…
Направляясь на остановку автобусную, откуда добирался из центра до «скворечника» своего, он уже прошел мимо вывески «Вечерки», но вернуться решил: а почему бы и нет? Валера Довбыш делал довольно солидную и не сказать чтобы либеральную газету городскую, крепко на бюджетных подпорках стоявшую, и хотя «подмахивал» мэрии, понятное дело, но на власть губернскую то и дело наезжал, особо не стеснялся, были там меж ними, властями, счеты имущественного в основном толка, нарасхват шло имущество.
Довбыша, высокого и уже дебелого, хотя были-то они ровесниками, застал на руководящем месте, в модерновом антураже: стильная меблировка светлого шпона, компьютер и принтер с ксероксом последних моделей, на полках причуды безделушек, стены в рамках всяческих дипломов и прочих начальственных похлопываний по плечу; да и в одной из журналистских комнат, проходя мимо двери открытой, видел еще два монитора.
— Ничего себе живете, кучеряво… богатенько, я бы сказал!
— Ну, это если ничего слаще репки не едал, — остался доволен похвалой хозяин, с ним отношения у Базанова не портились; да их, в сущности, и не было, никаких отношений, несколько в сторонке держался Довбыш от газетной братии. — Оргтехника, ничего больше. Должно бы нормой такое быть, минимальной.
— Едали малость, да впрок не пошло…
— Слышал. И как теперь?
— Да вот к тебе решил заглянуть, повидаться.
— Обеими руками бы. — Валерий глядел серьезно и сочувственно, рыжеватые брови хмуря, отказом своим же недовольный. — Ну приму я тебя сегодня, а завтра нас с тобой обоих выкинут… какой смысл?
— Вот оно как? — Пришлось сделать вид, что это ему в новинку. — И откуда известился?
— Да по каналам, тебе какая разница… Бдят, пересолил ты им всем, да еще поперчил сверху. А они, сам знаешь, сахарин предпочитают, диабета от него никогда у них и нигде во всей истории мировой не бывало… нигде, да. А вот я диабетик уже.
— Что, отравился им — газетным своим?
— Фигурально выражаясь — да, — не сразу, помолчав и не без труда, должно быть, признался Довбыш; и оба признания Иван расценил как доверие ему, не иначе. Жаль, что не поработать теперь вместе, это был бы лучший вариант… впрочем, их и не было пока, других. — А ты похудел трошки…
Чего это они взялись все худобой его попрекать? Что ж, отвечать если, то откровенностью той же:
— Да нелады тоже какие-то — неясные пока, таскаюсь в поликлинику… — И, будто вспомнив, прокашлялся, осиплость какую-то надоедную одолевая. — Слушай, ну возьми тогда Ермолина моего, не пожалеешь — кругозор, перо завидное, въедливость!
— Этот… как его… Яремник который? Читаю, как же. Нет, Иван, вас там четверо с удостовереньем волчьим, всех зафлажили.
— Прямо-таки списком?!
— Проскрипционным. Издержки демократии без границ и запретов, в том числе и на проскрипции… чему удивляешься? Так что лягайте на дно пока.
— Ну так возьми внештатником его хотя бы, псевдоним недолго сменить… Из-за меня претерпели, потому и прошу.
— А стиль? — давая понять, что шутит, усмехался Валерий. — А боевую злость куда денешь, сховаешь? Беда с вами, которые с плетью на обух… Ладно, оставь телефон его, поговорим. Но нужно время, сам понимаешь, пока пыль осядет, подзабудется — в отношении тебя особенно… Напылил изрядно, что уж там. И охота тебе.
— Не охота — нужда…
Ну нет у человека сего нужды, охоты тоже, у слишком многих ее нету, а ты все никак не Хочешь, не позволяешь себе понять это… Должна же вроде по всему человеческому разумению быть — а вот нет ее, настоящей, одни невразумительные пожеланья с надеждами, ни на чем не основанными.
Идеалистом себя никак уж не назовешь, в вонючей грязи реальности этой многие уже годы копаешься, а вот привыкнуть к ней не получается. Смирения нету, Сечовик прав, гордыня не позволяет, хотя сам-то на смирившегося тоже никак не похож. И что означает оно и в чем право это смиренье народное? Не знает, куда и как идти? Да будь тогда хоть каким умником-разумником, а если уж не знаешь, куда идти, так лучше постоять-подумать, чем переться наобум и сломя голову. Вот он, пожалуй, истинный-то застой, и сколько продлится — не скажет никто.
Утром на всякий случай набрал номер, не надеясь застать, — и ответила с сонной хрипотцой, лениво; но тут же, узнав, вздернулась голосом: «Чего еще надо?! Исчезни!..» — «Увы, пока не могу. Машинку свою забрать пишущую, нужна». — «На работу занесу, после двенадцати. У вахтерши получишь». И гудки, какие отбоем называются.
Но вахтерше ничего не передавала, хотя уже пришла, и он направился под лестницу, к кабинетику ее, толкнул дверь.
— A-а, борец за идею… Вон твоя любовница, забирай.
— Что на вахту не отдала?
— Да посмотреть хочу, как нуль выглядит… — Наряжена была вызывающе, в совсем уж коротенькой юбочке, ножка точеная на ножку — ждала, темные, без зрачков глаза бесстрастны, губки презрением поводило. — Ты — нуль теперь, полный. Круглый, как дурак… ты хоть усек себе это?
— А ты — палочка? Давай-ка без сцен. Не взлетай… Видел я, как куры летают. Картину вернуть?
— Чтоб я изрезала ее?! — то ль усмехнулась она, не понять, то ли в мгновенном каком-то бешенстве зубки осклабила мелкие, прикрыла на мгновенье же глаза… Представляя, как режет? С нее станется, темперамент еще тог, субтропический. И глянула пусто уже, уничтожающе и сказала, словами никакими не брезговала порой: — Ну, вот и довыделывался… Перевести тебе, что такое лузер? Иль милей исконное- посконное — отброс, скажем?
— Не трудись, верю: грязи в тебе на семерых хватит… — Вот чего не надо, так это перебранки,