светом легкая туманная дымка, она словно поднималась из минувшего, от рухнувших столетий, и была зримой вечностью... Древние камни. Молодая, нежная зелень. Ни людей, ни птиц, но чувствовалось присутствие каких-то существ, беспокойных, витающих как светлые тени и теплый прах...
Я спросил: в чем сила этого колдовства света и мерцающего покоя?.. Юрий Олеша, должно быть, давно обдумал это и тихо ответил:
- Мир без меня...
* * *
- Когда долго живешь в Москве, то начинаешь многое понимать, - говорил нам Олеша, переходя Пятницкую.- Теперь-то для меня ясно, что лучший ресторан в Москве 'Балчуг', а самый большой смутьян... Катаев!..
На голове у Юрия Карловича была меховая, будто у пономаря, старомодная шапка, подаренная ему Валентином Катаевым.
- Поспорили мы с Валей Не знаю - надолго ли? Кажется, серьезно. Трудно нам спорить. Больно...
Пятницкую улицу Олеша любил и часто приводил на нее гостей и приятелей из своего Лаврушинского переулка, где высится писательский дом, а напротив широко раскинула изумительные хоромы Третьяковка. Даже сейчас, когда воспоминания отделены временем, и события теснят одно другое, мне трудно представить Москву без Олеши. Чаще всего он видится мне на Каменном мосту, откуда он всякий раз любовался 'выплывающим лебедем' белого кремлевского храма с точеной, златоглавой колокольней; на Пятницкой или в кафе 'Националы). Тут привелось нам с Олешей увидеться и в последний раз... Но об этом я расскажу потом, а пока мы шагаем по Пятницкой, и Юрий Карлович в катаевской облезлой шапочке старчески обидчиво поругивает своего испытанного друга, с которым, как признавался Олеша, они помогали Ильфу и Петрову отделывать и 'затевать' многие сцены из 'Двенадцати стульев' и 'Золотого теленка'. Юрий Карлович много говорил в тот вечер о минувшем...
Возвращаясь неторопливо на Лаврушинский, после долгого молчания, он вдруг рассмеялся.
- Совсем недавно... будто вчера это было... Я слышу сейчас этот разговор: 'Юрка! - кричит мне мать. - Не убегай далеко со двора. Слышишь, Юрка, отделаю ремнем!' А теперь, покидая двор, я слышу за собой тихие, сочувствующие голоса старушек: 'Смотри, пошел! Сам пошел. Один...'
Не знаю, как осмелился, но я тихонько добавил в диалог Юрия Карловича:
- Смотри, один пошел! Подь-подь, сердешный!..
- Да, так и шепчут: подь-подь, сердешный! Провожают. ..
После, года через три, я слышал, как Олеша разным людям пересказывал милую, сердечную притчу и непременно добавлял:
- Пошел, смотри, один пошел. Подь-подь, сердешный!.. Радостно было слышать и сознавать: Юрий Олеша принял смешинку в свою задушевную копилку.
* * *
В комнатке, на седьмом этаже Юрий Карлович вдруг вернулся к прерванному разговору о рукописях и сурово изрек нам с другом:
- Смелей шагать надо! Вы очень дополняете друг друга: один может, но, кажется, не знает!.. Другой - знает, но не может...
Вспоминая об этом через несколько лет Юрий Карлович так же озабоченно говорил:
- Полезно знать, что каждый из нас бывает в чем-то кособоким!..
* * *
...Он и вправду, этот легонький батожок из можжевельника был похож на чибиса. Олеша и на этот раз определил точно. Головка, длинный, прямой носик и шейка у деревянного чибиса поражали своей выразительностью и четкостью, но все это как бы обрисовалось только после того, как Юрий Карлович первым заметил необыкновенное сходство сучка с птичкой.
- Где чибис? - суетливо бегал Олеша вокруг такси по снегу. - Куда делся чибис? Его нельзя упускать. Это же находка! В руках - настоящая птица. Где чибис?
От московского рынка Зацепа мы собрались на Казанский вокзал. Порошил вечерний сухой снежок и весь воздух был в морозных кристаллинках. Голубое сияние и тихий перезвон исходили от снежинок. В длинном мешковатом пальто, в брюках, закрывающих до земли каблуки ботинок, и в котиковой шапке, похожей на монашескую скуфью, Олеша бесшумно передвигался по запорошенному ледку и недовольно двигал тяжелыми бровями.
- Не мог же в такой мороз далеко улететь этот чибис,- бурчал Олеша с видом сердитого вещуна. - Ловите, все ищите чибиса!..
Не раз мне доводилось наблюдать у Олеши такую настойчивость в простенькой затее и очень складную, выразительную 'повторность' в языке. Кажется, он вообще, любил остроумные повторы, которые всегда звучали у него по-новому, в каком-то потаенном, внутреннем развитии. И тут, видно, Олеше очень полюбилось в зимний мороз 'летнее' слово.
- Чибис! Где прячется хитрый чибис?.. О, это не простая птичка! Ее надо сохранить и довезти до Ашхабада. Где же чибис?
Можжевеловый носатый посошок совершал свой путь на юг из Малеевки, с заснеженного берега Вертушинки. Не простая обожженная и обструганная палочка с бугорками от сучков, плоским темячком и острым носиком, а подарок от чудесного старичка, собирателя 'камешков и посошков', автора знаменитой 'Доменной печи' и 'Сладкой каторги' Николая Николаевича Ляшко, с которым мы познакомились в Доме творчества имени А. Серафимовича. Попали мы туда - ашхабадские писатели - после землетрясения. Там и новый, 1949 год, встречали. Помнится, как мы быстро и легко сошлись с задушевным, тихоголосым и жадным до новых людей Ляшко, Он сам пришел в нашу комнату и заботливо спросил, как устроились 'ашхабадские погорельцы'.
После этого Николай Николаевич стал нашим самым близким другом, и мы до самого отъезда из Малеевки каждый день были вместе. Как-то я осмелился показать Ляшко три своих рассказа. Николай Николаевич весь день держал их у себя, а вечером как бы случайно зашел в нашу комнату. Долго мы беседовали с ним вдвоем... До сих пор, до мельчайших подробностей я помню разговор и свои переживания в тот январский вечер. Готовясь к встрече и исповеди у этого неповторимого русского писателя, я старался заранее продумать ход беседы, хотел рассказать ему и свою биографию, и службу на границе, и впечатления об ашхабадском землетрясении, а больше всего готовился говорить о своих рассказах, которые Ляшко унес в свою морозную комнату с открытой форточкой в Зимний лес. Старик относился к разряду 'сердечников' и спал в лыжном костюме при открытом окне или форточке. Иногда комнатный холод у него достигал пяти - семи градусов. Держался Ляшко бодро, часто сердито шутил, ругая за что-то женщин, 'ведьм' и космополитов... Он находился под неусыпным наблюдением родных и медиков после пережитой трагедии с дочерью... Все мы про это знали, и друзья весь день меня поругивали за то, что я нагрузил старика своими 'избранными творями...' В те дни сам Николай Николаевич аккуратно по утрам работал, заполняя рассказами большую конторскую книгу с длинными графами. Окончив утренний труд, он заходил к нам и тоненьким голоском очень строго спрашивал:
- Ну, как нормочка?.. - он хотел знать, как у нас шла работа.
С таким вопросом зашел Ляшко и в этот раз. Я ответил ему, что уже сделал задуманное. Он подсел к столу и запросто положил на него мои рассказы. И не успел я как следует сосредоточиться, вспомнить что- либо из заранее приготовленного для беседы, как правдивый, прямой и честный старик начал выкладывать все, что он думал о моем творчестве.
- Для меня ты лучшее отобрал? - спросил он напрямик.
- Похоже...
- Тогда слушай... Этот вот рассказ - подальше спрячь. Понимаешь? Спрячь и не ищи его ни при какой погоде... над другим вот рассказом можно поработать. Есть смысл. А этот, самый коротенький - и есть настоящий рассказ! - Ляшко помолчал. Медленно и задумчиво встал и подошел к заиндевелому окну, выходящему в сторону заснеженной лесной речушки Вертушинки. Я с ожесточенным вниманием ждал еще каких-то самых важных, сокровенных и напутственных слов маститого писателя, умудренного жизнью, очень чуткого человека. Ляшко отвернулся от окна и положил мне на плечо руку. - Что ж тебе еще сказать: дуй, бога нет!..
Больше ничего не сказал мне Ляшко. Но я понял все, о чем он думал и чего желал мне от души, на