командующим в
Оренбург. В город въехали в ночь с 13 на 14 апреля; днем не рискнули, боясь людского осмеяния и позора. Однако и ночью вышли оренбуржцы встретить своего «горе-Наполеона», как его тут прозвали.
На другой день Перовский отправил донесение военному министру и самому государю императору. В письме просил разрешения на новый поход: удавленное самолюбие Перовского жаждало оправдания, и ценой этому могло стать только завоевание Хивы. Ответ не замедлил себя ждать. Чернышев сухо сообщал, что новый поход невозможен, и вместе со столь кратким ответом занесе на была в Оренбург реплика, сказанная в Петербурге князем Меншиковым. «Для нынешнего царствования довольно и одного такого неудачного похода».
Скомкав послание Чернышева, Перовский пригласил к себе генерала Толмачева, выкрикнул, пунцовея от ярости:
— Поезжай, Толмачев, на треклятую Эмбу, взорви к чертовой матери эти поганые укрепления Как сделаешь — доложишь мне. И не вздумай лукавить!
Генерал Толмачев в точности исполнил распоряжение военного губернатора.
V
Аллакули-хан устроил в Ливе и во всех больших и малых селениях Хорезма празднество. Всюду гремели карнаи и пищали сурнаи, на площадях выступали мас-карабазы и канатоходцы. Непревзойденные в криках глашатаи возвеличивали непобедимого и несравненного льва вселенной, маградита Аллакули-хана. Переполненный гордостью, хан с сановниками и амалдарами совершил поклонение у гробницы святого Палван-ата. Всего год назад, когда хан узнал о том, что русские готовятся к завоеванию Хивы, он здесь же молил: «О святой Палван-ата, защити меня и всех моих правоверных от поганых урусов: напусти на них болезни и мор, холод и голод. Пусть они, как дикие свиньи, пожрут друг друга от голода...» Суровая зима распорядилась почти так, как он хотел. В эту зиму не только в киргизских степях, но и во всем хивинском ханстве ударили невиданные морозы: в городах и кишлаках померзли фруктовые деревья н виноградники, погибли несметные стада сайгаков и джейранов.
Но не победой был обрадован Аллакули-хан и не предначертанием Аллаха о судьбе Хивы. Да и была ли победа, когда за Усть-Юртом у русского укрепления пало свыше семисот воинов?! Счастьем хан считал то, что не добрались урусы до Хорезма, не разорили его города и кишлаки, не побили и не угнали в плев жите лей, не сокрушили Хиву и не отрубили ему. Аллакули-кану, голову. Напуганы были в сановники хана. Внешне они радовались, но в стенах дворца глухо переговаривались между собой: «Видит Аллах, урусы не успокоятся на этом. Не мы остановили Перов-пашу, а лютые морозы. Со злости он крепость на Эмбе взорвал и казакам своим приказал скакать в степь и жечь кайсакские аилы, пока не останется ни одного, и путь в Хорезм будет свободным. Настала пора умилостивить русского «дракона!» Дрогнувшего от своей «победы» хана смущал елейными речами пленный прапорщик калмык Аитов, которого Аллакули-хан то и дело требовал на беседу: «Утихомирься, повелитель, подави в себе ярость. Нет спору — ты бы мог, при твоей мудрости и храбрости твоих воинов, завоевать весь мир, но зачем нести народам горе?! Напиши русскому государю мирное письмо, верни ему рабов...» Прапорщик заботился о себе! мечтал, как бы ему самому вырваться из неволи, и не думал, что делает большое дело.
И вот уже слухи распространились по Хорезму— хан скупает у рабовладельцев русских невольников за тройную цену, а принимает их на площади у дворца преданный ханский слуга Атанияз-ходжа, который и повезет невольников в Оренбург.
В поместье мехтера принес эту новость Сергей. Засуетились, забегали кузнецы, конюхи, работники на скотном дворе и вся прочая чернь, каждому хотелось поскорее вырваться из неволи. Вот уже суды-пересуды пошли: «Наконец-то пришла божья милость! Да отсель, из этого черного ада, без портков бы всяк убежал — была бы только на то ханская воля. А тут хан Аллаку ли совсем, гляди, от добра поглупел: каждому, кого отправляет, дает в дорогу по одному золотому тилля, по мешку муки и на каждых два человека одного верблюда. Эх, долюшка-доля, угодить бы в число этих четырехсот двадцати счастливчиков!». Смекнули тут рабы, что здоровых да сильных Юсуф-мехтер не отдаст, «заболели», заохали все сразу, дела забросили. Пришлось мехтеру нукеров с плетками послать на скотный двор! Плач, крик, ругань понеслись на все подворье. А в доме Сергея в это самое время Татьяна стояла на коленях и, плача, молила мужа:
— Сереженька, милый, да пощади ты нас с сыном, не дай помереть на чужбине! От тебя мы с Кирилкой зависим, а не от хана. Отправь нас в Оренбург, а сам потом сбежишь. Я тебя буду ждать... Бога буду молить, чтобы вернулся ты ко мне. В Матвеевке у нас глушь берендеевская, ни приставов, ни городовых нет, бояться нечего. Будешь жить припеваючи. Поле вспашешь, зерно посеешь, хлеб обмолотишь, и лежи себе на печи; Печь-го и сама истоплю-ка!
— Ох, Татьяна, не любишь ты меня. — Сергей заскрежетал зубами. Тошно стало от мысли, что уедет она, а ему здесь одному век маяться. — Себялюбка ты, Татьяна, ох, себялюбка! О себе только и думаешь, а другие пропади пропадом.
— Сереженька, да Бог с тобой! Ты о чем говоришь-то? Это я-то о себе думаю? Да о тебе и о сыне нашем в первую голову мысли мои. А ежели ты по-моему не могешь соображать, то это оттого, что ты трусишь, Сережа. Сибири все боишься... А кому ты теперя нужен? Да о тебе давно все забыли. Подумаешь, офицерика какого-то тюкнул. Да тут, в Хиве, каждый день головы рубят и вешают, на другой день уже и не помнят, кого казнили. И в России так.
— Замолчи, Татьяна, не трави душу, кость бы тебе в горло! — выругался Сергей, хлопнул дверью и ушел. «Да ни за что я тебя не отпущу, хоть плачь, хоть лбом об стенку бейся!»
В тот день с беспрестанной думкой о жене ставил он с пушкарями отлаженное орудие на оружейном дворе. Дуло в две сажени длиной, калибр соответственного раз мера и колеса в человеческий рост. Хан Аллакули с сановниками стояли на айване и любовались чудо-пушкой. Потом хан сошел вниз, подошел ближе, дотронулся рукой до начищенной меди:
— Слышал я, топчи-баши, что в Москве есть царь-пушка. Теперь и у меня такая. Назовем ее ханской пушкой. Пусть устрашает всех, кто ко мне в гости приезжать будет. Гостей теперь много стало. Англичане недавно побывали, а как начнем торговать с Россией, от русских отбоя не будет.
— Стало быть, караваны в обе стороны ходить будут? — осмелев, спросил Сергей.
— А как же! — живо отозвался Аллакули-хан. Весной пойдут - к зиме возвратятся.
— Ваше величество, у меня просьба есть! — не сдержался Сергей и почувствовал, как все у него в груди загорелось, даже щеки запылали.
— Говори, — охотно разрешил Аллакули-хан. Сергей с опаской посмотрел на мехтера и шейх-уль- ислама, стоявших рядом с ханом, замешкался было, но тут же подумал, что такого подходящего момента может больше и не быть, попросил с мученическим выражением на лице:
— Ваше величество, позволь моей женке с дитем съездить к родителям. В Матвеевке они живут, недалеко от Оренбурга. Пусть лето погостят, а к зиме с обратным караваном вернутся! Не откажи, повелитель!
Хан вздрогнул — просьба была неожиданной: такого еще никогда не бывало, чтобы раб уезжал и назад возвращался. Но в одно мгновение узрел хан и выгоду в просьбе пушкаря. «Пусть в России говорят о доброте и щедрости Аллакули-хана, — подумал он. — От этого только польза мне. А коли не вернется женка пушкаря, ему же и переживать, а не мне».
— Ладно, Сергей-бий, я выполню твою просьбу, — великодушно пообещал Аллакули-хан. — Пусть собирается в дорогу. Другому бы никогда такого не позволил, а тебе отказать не могу.
— Спасибо, ваше величество! — принялся беспрестанно кланяться Сергей. — До самого гроба буду помнить ханскую милость. Сегодня же и обрадую свою зазнобушку...
В ночь перед отъездом жены и сына не спал Сергей. Никогда еще так горько не было у него на сердце, как в эту ночь. Даже в тот час, когда клал он свою головушку на плаху, воспротивившись отказу от своей веры, не испытывал такой горечи. Тогда клокотали в нем гордость человеческая, вызов судьбе, а в последнюю минуту покорность и смирение. Сейчас же при мысли, что Татьяна не захочет да и не сможет вернуться назад, его душила жалость, обида на злосчастную судьбу, Жена прижималась щекой к его плечу,